Выбрать главу

— И тем не менее назовите их — у меня хорошая память, кто знает, при каких обстоятельствах подобные сведения могут мне пригодиться.

— Мне остается присоединиться к восторженному хору поклонников вашей несравненной политической проницательности, ваше величество. Это некие Дюпор, Барнав, братья Ламеты. Но несомненно первым оратором собрания остается господин Мирабо. Иногда ему удается достичь невероятного воздействия на депутатов, но в целом его программа сочетания политической свободы и крепкой правительственной власти вызывает одинаковое недовериё и у собрания, и у королевского двора.

— Да, подобная идея на практике представляется достаточно фантастичной. Но мы с вами говорим о Париже, не правда ли? А каково отношение к парижским событиям в остальной стране? Они затрагивают воображение провинциалов?

— К сожалению, ваше величество, в сильнейшей степени. С осени в разных местах страны устраиваются бесчисленные празднества.

— В честь чего? Ведь результатов пока нет никаких.

— В честь свободы, ваше величество.

Петербург. Васильевский остров. Дом Левицкого. Н. И. Новиков и Левицкий.

— Сюда, сюда проходите, Николай Иванович. Агапыч! Беги Настасье Яковлевне сказать: гость у нас дорогой, сам господин Новиков — пусть обед как на праздник готовит.

— Что это вы, Дмитрий Григорьевич, беспокоитесь так. Да и честь не по мне. Кто я, голубчик, чтобы дом на ноги ставить.

— Сами знаете, для меня дороже друга нет.

— Знаю, знаю, Дмитрий Григорьевич, потому прямо с дороги к вам направился. Даже с жильем и ночлегом не определился, и к вам.

— Как это не определились? А мой дом на что? Неужто старого друга обидите — не останетесь у нас?

— Хлопот много.

— Какие хлопоты — радость одна. Сейчас распоряжусь, чтобы вещи ваши в дом вносили.

— Надо ли, Дмитрий Григорьевич? Да и знакомство со мной до добра не доведет.

— А со мной, Николай Иванович? Что мы с вами страхами считаться‑то будем. Мой дом — ваш дом, всегда так было и будет.

— Спасибо вам, друг мой.

— И спасибо не стоит. Вам спасибо, что дружбы нашей не забываете. А вот и Настасья Яковлевна моя.

— Николай Иванович! Радость какая! Верите, дня не прошло, как о вас с Дмитрием Григорьевичем целый вечер толковали.

— Благодарствуйте, хозяюшка. Вам от Александры Егоровны поклон да кое–какие гостинцы наши авдотьинские.

— Неужто в Авдотьино перебрались?

— Да нет, в Москве живем. Это нам оттуда привозят. Малинка лесная отменная. От вареньица дух удивительный. Александра Егоровна велела непременно вас попотчевать. Да еще там в возке разные разности.

— И все‑то Александра Егоровна помнит, всем‑то угодит. Мне бы только перед ней в долгу не остаться.

— Полноте, Настасья Яковлевна, что за счеты! Может, когда в наше Авдотьино выберетесь — благодать такая.

— Пойду распоряжусь, как гостя поудобнее устроить. Разве что рядом, с твоей спальней, Дмитрий Григорьевич? Ночью бессонница одолеет, ближе вам друг к другу ийти будет. Агапыч! Чемоданы наверх неси, слышишь!

— Бессонница и вас не миновала, Дмитрий Григорьевич?

— Кого ж она минует? Всем достается.

— Да и осунулись вы будто. В Академии что?

— Потом, Николай Иванович, лучше скажите, какая беда вас в Петербург привела.

— Ваша правда, беда и, боюсь, неминучая.

— Так ведь улеглось все с Филаретом, и типография ваша, слыхал, работает.

— Пока работает.

— Почему пока? Опасения какие имеете?

— И немалые. Да что там, не угодил государыне, а иначе поступить не мог.

— Вы о книжках?

— Этим разом о голоде, о недороде хлебном.

— Голоде? Слыхал я, что под Москвой урожаи плохи были, но чтобы голод!

— Судите сами. Морозы были зимой минувшей страшенные — деревья трещали, оконницы лопались, а снегу — что кот наплакал.

— Озимые…

— Они и есть. Все под метелку вымерзли. Пересевать нечем. Крестьяне чем могли запасались. Мох ели, сено, листья.

— Господи! Да как же это!

— Скотина едва не у всех пала — корму и вовсе никакого.

— Это когда князь Потемкин путешествие государыни в Тавриду готовил…

— А путешествие‑то сие причем?

— Притом, что зерна на него пошло видимо–невидимо: где для виду в степи сеяли, где мешки напоказ насыпали.

— Я надоумил к государыне императрице обратиться: хоть не деньгами, так хлебом, помочь.

— И что же? Помогла?

— Ответу не дождались. Что писали, что не писали. По учреждениям ходить стал, ответ один: нету и ждать Нечего.

— Так и мне подумалось.

— Вам подумалось? Так ведь друг ваш Гавриил Державин как Фелицу превозносит — и мудрая, и милосердная. Слов ему на панегирические вирши не хватает.

— О Гавриле Романовиче особый разговор.

— Разошлись во мнениях?

— Тут другое.

— Пиитом придворным стал?

— О дворе много думает, не спорю. Только после путешествия государыни в Тавриду Потемкина божеством своим объявил. Его талантами да победами восторгается.

— Но он же сам недавно…

— То‑то и оно, что недавно сатрапом его видел, а теперь, когда весь спектакль сей узрел, в восторг от Таврического пришел.

— Чудны дела твои, Господи.

— Все наши в путешествии сем участие принимали. Капнист — как предводитель дворянства киевского, Львов — как архитектор храма. Державину ли не знать, каким представление сие было для зрителей просвещенных и непросвещенных. Сам в нужде горькой вырос, за одежу ветхую в герольдмейстерской конторе дворянином признан не был: документов и искать не стали. Сообразить нетрудно, как это ни с того ни с сего в голой степи поселяне в одеждах праздничных скот пасут. Да не один пастух, а толпою, да еще хороводы вокруг скотины водят, песни поют. Но Бог с ним. Вы‑то что же делать стали?

— После государыни, как понял, что никакой помощи не последует, к помещикам бросился. Чуть не на коленях молил хлебом с крестьянами поделиться. Их‑де крестьяне, с кого оброк брать будут, коли все голодом перемрут?

— Не помогло?

— Где там! Одна надежда осталась на собственные запасы.

— Да много ли их у вас, Николай Иванович?

— Сколько было, столько и роздал. До последнего зернышка. Своим давал, чужим не отказывал. Кто приходил, тому и давал.

— Святой вы человек, Николай Иванович!

— Не говорите так, друг мой, не надо. Нам с вами о святости думать ни к чему — тщеславие из сердца искоренять следует. От тщеславия звереет человек, сердцем каменеет.

— И многим вашей раздачи хватило?

— Немногим, это правда. Потому мы тогда с братом и порешили те три тысячи рублей, что на дела припасены были, тоже на хлеб потратить. Положили половину ярового на семена, половину ржи — для прокормления. Тут уже всех удовольствовали. Даже запасец небольшой остался, чтобы, если кто новый добредет, оделить.

— И все сами?

— Нет, пришлось на управляющего положиться, а самому в Москву возвращаться.

— Так в Авдотьине и без вас раздача продолжалась?

— Что управляющий меня послушался, дива тут нет. Главное было, чтобы злоупотреблений каких не явилось. Тут уж я велел всем свидетельства да расписки давать, а для помещиков афишку напечатал — советовал, как лучше крестьянам помогать. О долге им дворянском напомнил.

— А душа в то время за типографию болела.

— Болела, Дмитрий Григорьевич, как же иначе. Дело‑то мы огромное развернули, на всю Россию работать стали.

— Лабзин мне с великим прискорбием сообщил, что ограничения большие по типографии установлены были.

— Так и есть. Книги нравственного и философического содержания отныне мне печатать запрещено. Или разрешено одним духовным типографиям под соответствующим синодальным надзором заниматься.

— И даже того вам в заслугу не поставили, что вы в голод столь много отечеству послужили.

— В вину, Дмитрий Григорьевич, только в вину.

— Ничего не пойму!

— Вам непонятно, а властям все просто. Мол, деятельность новиковская филантропическая привлекает к его вредному учению многих людей. Из чего следует рекомендовать ему впредь от подобных хлебных раздач воздержаться, тем паче других дворян своими афишками не прельщать.