— Я имею в виду, будет ли у тебя время поспать. Разве тебе не известно, что вы деретесь, когда рассветает, и что в это подлое время года в четыре часа утра уже совсем светло? Сейчас два. Тебе остается всего два часа.
— За два часа, если их хорошо употребить, — сказал д’Эпернон, — можно сделать очень многое.
— А ты заснешь?
— Прекрасно засну, государь.
— Не очень-то я в это верю.
— Почему же?
— Потому, что ты взволнован, думаешь о завтрашнем дне. Да и как тебе не волноваться? Ведь, увы, завтра — это уже сегодня. Но, вопреки очевидности, я в глубине души испытываю желание говорить так, словно роковой день еще не наступил.
— Государь, — сказал д’Эпернон, — я засну, обещаю вам, но лишь в том случае, если ваше величество даст мне возможность заснуть.
— Он прав, — сказал Шико.
Д’Эпернон и в самом деле разделся и лег. Вид у него был спокойный, даже довольный, что показалось королю и Шико добрым предзнаменованием.
— Он храбр, как Цезарь, — сказал король.
— Так храбр, — заметил Шико, почесывая ухо, — что, даю честное слово, я ничего больше не понимаю.
— Вот он уже и спит.
Шико подошел к постели, ибо усомнился, что безмятежность д’Эпернона может дойти до такой степени.
— О! — воскликнул он вдруг.
— В чем дело? — спросил король.
— Погляди.
И Шико ткнул пальцем в сапоги д’Эпернона.
— Кровь! — прошептал король.
— Он ходил по крови, сын мой. Вот храбрец!
— Может, он ранен? — забеспокоился король.
— Ну да! Он бы сказал. Да если и ранен, то разве что в пятку, как Ахиллес.
— Постой! Плащ тоже испачкан. А на рукав погляди! Что с ним стряслось?
— Может быть, он прикончил кого-нибудь? — сказал Шико.
— Зачем?
— Да чтобы руку себе набить.
— Странно, — произнес король.
Шико стал чесать свое ухо еще энергичнее.
— Гм! Гм!
— Ты ничего не отвечаешь.
— Как же, я отвечаю: “Гм! Гм!”. По-моему, это означает очень многое.
— Господи Боже мой, — сказал Генрих, — что же происходит вокруг меня и что меня ждет впереди? Хорошо еще, что завтра…
— Сегодня, сын мой. Ты все время путаешь.
— Да, ты прав.
— Ну и что же сегодня?
— Сегодня я обрету спокойствие.
— Почему?
— Потому что они убьют этих проклятых анжуйцев.
— Ты так думаешь, Генрих?
— Я в этом уверен. Они храбрецы.
— Мне что-то не приходилось слышать, чтобы анжуйцев называли трусами.
— Разумеется, нет. Но, посмотри, какая в них сила, посмотри на руки Шомберга, прекрасные мускулы, прекрасные руки.
— Это что! Вот если бы ты видел руки Антрагэ!
— Посмотри, какой у К ел юса решительный рот, а у Можирона даже во сне лоб гордый. С такими лицами нельзя не одержать победы. А! Когда эти глаза мечут молнии, противник уже наполовину побежден.
— Милый друг, — сказал Шико, печально покачав головой, — я знаю глаза под такими же гордыми лбами, и они мечут не менее грозные молнии, чем те, на которые ты рассчитываешь. И это все, чем ты себя успокаиваешь?
— Нет. Иди, я покажу тебе кое-что.
— Куда идти?
— В мой кабинет.
— То, что ты собираешься показать мне, и придает тебе веру в победу?
— Да.
— Тоща пойдем.
— Постой.
И Генрих снова подошел к молодым людям.
— Что такое? — спросил Шико.
— Послушай, я не хочу завтра — о Боже, сегодня! — ни огорчать их, ни разнеживать. Я попрощаюсь с ними сейчас.
Шико кивнул головой.
— Прощайся, сын мой, — сказал он.
Тон, которым он произнес эти слова, был таким грустным, что у короля мурашки побежали по телу и слезы навернулись на глаза.
— Прощайте, друзья, — прошептал Генрих, — прощайте, добрые мои друзья.
Шико отвернулся: сердце у него тоже было не из камня.
Но взор его невольно снова обратился к молодым людям.
Генрих, склонившись над ними, одного за другим целовал в лоб.
Свеча из розового воска озаряла бледным, погребальным светом драпировки спальни и лица актеров, участвовавших в этой сцене.
Шико не был суеверен, но, когда он увидел, как Генрих касается губами лба Можирона, К ел юса и Шомберга, ему почудилось, что это скорбит живой, навеки прощаясь с мертвыми, уже лежащими в гробах.
— Странно, — сказал себе Шико, — я никогда ничего подобного не испытывал. Бедные дети!