Отечество было не единственной, но первой любовью Барбару; его, во всяком случае, он любил больше всего на свете, раз отдал за него жизнь.
Барбару было не более двадцати пяти лет.
Он родился в Марселе в семье отважных мореплавателей, превративших торговлю в поэзию.
Благодаря своей стройной фигуре, своей грациозности, идеальной внешности, в особенности благодаря греческому профилю, он казался прямым потомком какого-нибудь фокейца, перевезшего своих богов с берегов Пермесса на берега Роны.
С юных лет он упражнялся в великом ораторском искусстве — в том самом искусстве, которое южане умеют обращать не только в оружие, но и в украшение; затем отдавал себя поэзии, этому парнасскому цветку, который основатели Марселя привезли с собой из Коринфского залива в Лионский. Помимо этого, он еще занимался физикой и поддерживал переписку с Соссюром и Маратом.
Он неожиданно расцвел во время волнений в своем родном городе в дни выборной кампании Мирабо.
Тогда же он был избран секретарем марсельского муниципалитета.
Позднее произошли волнения в Арле.
В гуще этих событий и мелькнуло прекрасное лицо Барбару; он был похож на вооруженного Антиноя.
Париж требовал его себе; огромная топка нуждалась в этой душистой виноградной лозе; необъятное горнило жаждало заполучить этот чистый металл.
Его отправили в столицу с отчетом об авиньонских волнениях; можно было подумать, что он не принадлежит ни к какой партии, что его сердце, как сердце самого правосудия, ни к кому не питает ни привязанности, ни ненависти; он рассказывал правду простую и ужасную, какой она была, и казался столь же величественным, как сама эта правда.
Жирондисты только что вошли в силу. Их отличало от других партий то, что, возможно, впоследствии и погубило; они были настоящими артистами; они любили все прекрасное; они тепло и открыто протянули Барбару руку; потом, гордые своим приобретением, они отвели марсельца к г-же Ролан.
Мы уже знаем, что подумала вначале г-жа Ролан о Барбару.
В особенности поразило г-жу Ролан то обстоятельство, что ее муж уже давно вел с Барбару переписку; от молодого человека регулярно приходили ясные, умные письма.
Она не спрашивала у мужа, ни сколько лет этому серьезному корреспонденту, ни как он выглядит: в ее представлении это был сорокалетний господин, который рано облысел от напряженной работы мысли, а его морщинистый лоб должен был свидетельствовать о недосыпании.
При встрече же она, вместо придуманного ею образа, обнаружила красивого двадцатипятилетнего молодого человека, веселого, смешливого, легкомысленного, влюбчивого, как, впрочем, и все это великолепное и пылкое поколение, расцветшее в 92-м и скошенное в 93-м.
Именно в этой голове, казавшейся столь легкомысленной, в голове, которую г-жа Ролан находила слишком красивой, и зародилась, может быть, первая мысль о 10 августа.
Гроза витала в воздухе; обезумевшие тучи метались с севера на юг, с запада на восток.
Барбару задал им направление, собрал их над шиферной крышей Тюильри.
Когда ни у кого еще не было ясного плана, он написал Ребекки́: «Пришли мне пятьсот человек, умеющих умирать!»
Увы, истинным королем Франции был этот король революции, написавший, чтобы ему прислали пятьсот человек, которые умеют умирать, и ему прислали их с такой же легкостью, с какой он об этом попросил.
Ребекки́ отобрал их самолично из членов профранцузской партии Авиньона.
Они сражались уже второй год; они ненавидели уже на протяжении десяти поколений.
Они сражались в Тулузе, в Ниме, в Арле; они были приучены к крови; они не знали усталости.
В назначенный день они просто, точно их ждал обычный переход, отправились в путь длиной двести двадцать льё.
А почему бы нет? Это были суровые моряки, упорные крестьяне; лица их были обожжены африканским сирокко или мистралем с горы Ванту, а ладони почернели от дегтя или задубели от тяжелой работы.
Всюду, где бы они ни появились, их называли разбойниками.
На привале немного выше Органа они получили слова и музыку гимна Руже де Лиля под названием «Боевая песнь Рейнской армии».
Эти своеобразные подъемные прислал им Барбару, чтобы помочь скоротать дорогу.
Один из них разобрал ноты и напел слова; за ним и все подхватили эту страшную песню, гораздо более страшную, нежели воображал сам Руже де Лиль!
В устах марсельцев изменился характер песни, иным стал смысл ее слов.
Песня, призывавшая к братству, превратилась в песню, зовущую к уничтожению и смерти; это была «Марсельеза», то есть оглушительный рев, заставивший нас содрогнуться от ужаса в утробе у наших матерей.