— Почему, есть. Только у нас какой-нибудь талант редок, как жемчужина. А у вас завались. Вон даже мой фельдшер стихи пишет. А петь мы любим, отчего же…
— Спела бы что-нибудь. Своё только. Интересно послушать.
— Хм… — Мышка задумалась на минутку. Присела на задние лапки и тоненько стала напевать печальную протяжную мелодию:
Мне представился почему-то клин журавлей, молча плывущий в оранжевом предзакатном небе.
— Здорово! — сказал я начальнице абсолютно искренне. — А о чём песня?
— Как бы это перевести, чтоб похоже было… Ну, попробую.
Я разинул рот, услышав, что пытается напеть в качестве перевода Люси:
Осеклась.
— Извините, мужики. Ей-богу, не нарочно. Подсознание шутки шутит, наружу прёт.
— А уж у меня-то шутит… Можешь мне не поверить, но именно об этом я и думал, когда ты по-своему пела. Только не словами.
— И я… — признался Патрик. Блеснул зеркальной вспышкой ручей.
— Тормозни-ка на минуточку. Водички наберу.
Прихватив ёмкость, я, поскальзываясь на сером глинистом откосе, спустился к чистой холодной струйке и окунул в неё бутыль, спугнув пару блестящих, словно выточенных из яркого нефрита, лягушат. Те взвились в воздух, болтнув крапчатыми лапками, звонко нырнули вглубь, потревожив стайку мальков, стоявших на стрежне, и подняв со дна облачко мути.
Завернул поплотнее пробку. Не пожелав ещё раз пачкать сапоги, принял левее, где из овражка карабкалась вверх тонкая косая тропка. Поднялся, вновь оказавшись на ярком лугу, нечаянно повернул голову в сторону перелеска и замер, пронзённый острым ощущением уже виденного.
Солнце, припекая, переползло из-за причудливо сросшихся в одно целое кривоватой высокой берёзы и невесть как очутившейся здесь груши на пригорок. Жарковато, но замшелое бревно под головой кажется удобной подушкой, и нет желания перебираться в тень…
Ты тихо идёшь ко мне от леса через звенящий комарами луг, осторожно переступая босыми ногами по колючей стерне. Широкие бёдра плавно колышут тонкую юбку. Рыжинка волос мило растрёпана. Ты всегда была тут, на границе леса и луга, — чудо, которым можно любоваться бесконечно.
Подходишь, наклоняешься. Не удерживаюсь от соблазна вновь заглянуть в вырез лёгкой футболки. Протягиваешь мне белые шарики отцветающих одуванчиков. Целую длинную царапину вдоль руки, прислоняюсь щекой к душистой гладкой коже, принимаю букет.
— А почему пять? Я просил четыре.
— Чётное число живым не дарят.
— Прощание — те же похороны.
Отвернувшись, резко дую на цветы, и ленивый ветерок относит к дороге лёгкое облачко белых парашютиков. Один долго-долго не падает, не улетает, кружась над твоим плечом. Загадываю: прицепится — значит, не навсегда.
Ты обнимаешь меня, прижавшись горячо и сладко, и он пролетает мимо…
Я застонал, падая на раскалённую землю, вцепился, силясь не потерять сознание от боли, зубами в кочку. Земля подо мной пахла сухой травой и солнцем, а мне почудилось — твоей кожей…
Закрыл глаза, чтобы не видеть, не видеть этот луг, перелесок, пригорок, словно заброшенные сюда той злобной силой, что вечно не даёт заживать ранам, добросовестно втирая в них соль. Не помогло. Попытались, кружась и наслаиваясь одно на одно, как рассыпанные по столу карты видения:
Глаза — два бездонных голубовато-серых омута, в которых хочется тонуть и тонуть без конца. Такое желанное, послушное тело прильнуло ищуще. Касаюсь кончиком языка нежной ямочки между шеей и плечом. Солёная. Вкусно… Отворачиваешься, пряча лицо. Шёпот:
— Я почему-то не могу тебя поцеловать. Страшно…
Возвращаемся на другую сторону луга, туда, откуда убежали час назад в поисках места с несовместимыми свойствами — без комаров, но с тенью, — ты забыла снятые часы. Улыбаюсь, глядя на взгорок издали: смятая трава так и не распрямилась. Подбираешь мягким движением длинную юбку и приседаешь, разглядывая греющуюся на откосе диковинную ящерку — большеголовую, в ярчайше-зелёную крапинку.
Руки переплелись, и щека прикасается к щеке. Нежно, доверчиво.
— Мне с тобой спокойно…
А после — ночная дорога, лохматая сонная головка у меня на плече. Тёплое касание тяжёлой груди. И ещё долго-долго руки пахнут твоим желанием…