Из твоего письма мае стало ясно одно: ты не имеешь ни малейшего представления о том, что я пережила за последние два года. Почти все время я была одна. Возможно, я легче переносила бы одиночество, будь у нас дети. Настоящих друзей у меня тоже нет: из-за твоей службы мы, естественно, не успевали их приобрести. В тех редких случаях, когда мы были вместе, ты думал только о своих делах, и я часто спрашивала себя, замечаешь ли ты мое присутствие. Я понимаю, это звучит резко, но я действительно озлоблена. Я очень несчастлива, мне кажется, что все последнее время я бесцельно шла куда-то по бесконечной, унылой дороге. Больше не могу так жить! Иногда я задаю себе вопрос: понимаешь ли ты, каково мне переносить смену твоего настроения? Ты помнишь последний отпуск, проведенный тобой дома? Я не раз пыталась помочь тебе преодолеть приступы мрачного отчаяния, но ты всегда отдалялся от меня, давая понять, что во всем виновата я. Иногда на тебя нападало дикое веселье, ты принимался строить воздушные замки, болтать о всякого рода несбыточных планах, вроде покупки машины или особняка или поездки в отпуск за границу. Ты прекрасно знал, что у нас нет средств ни для таких поездок, ни для покупки «ровера», но когда я пыталась вернуть тебя на землю, ты принимался обвинять меня во всех смертных грехах.
Я ненавижу себя за то, что пишу тебе все это, но рано или поздно это должно было произойти… Ведь из твоего письма, повторяю, мне совершенно ясно, что ты не отдаешь себе отчета в серьезности положения и в том, как мне тяжело нести это бремя.
Когда-то я очень любила тебя, Джон. Вероятно, что-то от этого чувства сохраняется еще и теперь… Но невозможно вечно любить человека, которого видишь редко и мало, а главное — которого боишься.
Я пока еще не стара (как и ты) и не теряю надежды, что смогу начать жизнь заново. Не хочу отрицать и собственной вины. Я не могла дать тебе детей, а с ними, возможно, все было бы по-другому, Но, вообще-то говоря, сейчас уже не имеет значения, кто из нас виноват больше, а кто меньше… Не в моих силах жить по-прежнему. Знаю, я покажусь тебе истеричкой и эгоисткой, но тут уж ничего не поделаешь.
В конце месяца я уеду в Австралию к Рут и Эдварду и, вероятно, останусь там. До этого поживу у мамы, а в Питерсфильд уже не вернусь.
Со временем, хочу надеяться, ты поймешь, что так будет лучше для нас обоих.
Да, я не смогла сделать тебя счастливым. Прости меня, если сможешь. Но я верю, что ты еще будешь но-настоящему счастлив. Какай смысл жить, если не чувствуешь себя счастливым?..
Закончив чтение, Шэдде долго сидел, бессмысленно уставившись перед собой. Потом встал, скомкал письмо, швырнул его в корзинку для мусора и молча вышел из каюты.
Ни врач, ни Саймингтон не имели ни малейшего представления, почему им приказали немедленно уйти с приема и вернуться на корабль. Передав распоряжение Шэдде, Каван в ответ на их недоуменные вопросы лишь покачал головой.
— Я и сам толком не знаю, — развел он руками. — Шэдде велел лишь передать его приказ и сказать, что будет разговаривать с вами утром.
— Но о чем? О чем? — уныло допытывался доктор.
— Понятия не имею, — пожал плечами Каван. — Могу только сказать одно…
— Ну?
— Он чем-то взбешен. Не иначе вы что-то натворили.
Каван отошел, и Саймингтон взял врача за руку.
— Знаете, я еле сдержался, чтобы не нагрубить ему, — заметил он.
— И я тоже, — кивнул О’Ши. — Однако приказ есть приказ. Пошли.
На следующее утро, все еще недоумевая, они подавленно ожидали вызова Шэдде. В полдень, когда уже пора было отправляться на прием к бургомистру, за ними явился вестовой командира.
Шэдде сидел за столом, погрузившись в свои думы, и даже не заметил их появления. Саймингтон решил, что это было проделано для вящего эффекта, и воспользовался длительной паузой, чтобы сочинить стихи, которые начинались: «Злобный Шэдде в диком бреде…» — но вдохновение покинуло его после первых же двух строк.
Шэдде поднял голову и уставился на офицеров, не сразу поняв, кто находится перед ним.
— А, это вы… Да, да… — он встал. — Будьте любезны рассказать, что вы натворили вчера вечером на приеме в посольстве?
«Стелет мягко, — подумал О’Ши. — Пока что держит себя в руках».
— Я не совсем понимаю, сэр, — начал было Саймингтон.
Голова Шэдде дернулась в его сторону, словно он целился подбородком в молодого человека.
— Не напускайте на себя ореол мученика, Саймингтон, — голос у командира лодки был спокойный, но глаза по-прежнему холодны. — Это вам не поможет.