Выбрать главу

– Охуенная… Какая же охуенная! Почему ты раньше такой не была?! Ничего, что я так много матерюсь?

– Нет, – выдыхаю, наконец-то стягивая с тебя шорты и бельё. – Ничего. Может, потому что разделась?

– Не знаю. Но ты охуенная! – (Хищно улыбаясь, вновь бросаешься на меня; прикусываю щёку изнутри, чтобы не кричать, – и, кажется, всё равно кричу, извиваясь в судорогах, когда твои пальцы осваивают щипки тончайше-беззащитного, когда ты танцуешь по моим оголённым нервам). – Блин… У тебя идеальное тело, ты в курсе? Просто идеальное. Так же не бывает. Я хочу облизать каждый твой сантиметр!

Твой сбивчивый лепет звучит как клише – и ты это знаешь, потому что смеёшься, захлёбываясь, с извечной самоиронией; но всё во мне отзывается стонущим эхом, крикливыми припадками чаек Гранд-Вавилона, в ответ на это клише. Разве всё, что кромсает меня сейчас, – не клише? Как там было в Песни Песней – о возлюбленный мой, мёд и молоко под языком твоим; мёд, молоко – и дым от Winston с кнопкой. Ты прекрасен и грозен, как выстроенное к битве войско.

Сияние копий под восходящим солнцем; вопли боевых рогов; мы оба шепчем в унисон, поедая и разрывая друг друга, – я не понимаю, что шепчем.

– У тебя охуенная грудь.

– Разве?.. Маленькая.

(Нет, только не прекращай).

Новая горячая волна, новые укусы; я лечу, я – дракон с раскалённым зобом, комета, снисходящая раз в столетие; мне уже всё равно – и я не знаю, насколько громки мои стоны.

– Мне нравится. Как раз для моей руки.

Усмешка; снова сжечь поцелуем; снова сжать, впиться почти до царапанья, до крови – ведь крови положено литься на поле боя; обнажённые, мы катаемся по твоей продавленной кровати, комкаем простынь с котятами, рычим и постанываем, как молодые звери, наперегонки разрывающие лань.

Вот только кто – зверь, а кто лань?.. Не знаю. Я уже ничего не знаю – ничего, кроме твоих тонких припухших губ, и трепещущих ноздрей, и маленького подбородка с дорожкой волос, и нежной, едва тронутой загаром кожи – мрамор, мираж, молоко с мёдом, – и рельефных, как холмистый пейзаж, мышц на впалом животе, и белых пятнышек ниже… Ты запрокидываешь голову в полустоне; совершенство линий – шея, изящная выпуклость кадыка, косточки ключиц – тени на фоне солнца; твои тонкие пальцы зарываются в мои волосы, ты упоительно твердеешь во мне; я принимаю твою соль, как берега принимают волны прилива. Отрываешь меня от себя, бросаешь на спину, потом опять поднимаешь выше; я не знаю, чьё сердце бьётся поверх; ты придушенно смеёшься, материшься – и всё время твердишь: «Охуенная»; я тоже смеюсь, вместе с тобой вдыхая пары этого дурмана – соль морей, дробный звон казино, болотно-влажный бред Гранд-Вавилона.

– Охуенная – и даже в очках?..

(Я давно сорвала очки, но не могу не поиронизировать).

– И даже в очках. – (Жадно заглядываешь мне в лицо, и я – наконец-то можно – так же жадно прыгаю в серебристую синь твоих глаз; без разрешения, не санкционированно. В ней трудно дышать от холода, в ней не жар, а лихорадочный блеск, как у зеркала, – лишь на поверхности; но я всё равно смотрю в неё – смотрю и не могу насмотреться; глажу нежно-твёрдую белизну – и не могу насытиться прикосновениями). – Но без них ты намного красивее. Они ещё какие-то… большеватые. Тебе совсем не идут. Узкие пошли бы.

– Ну, мне частенько говорили другое, – бормочу я. Хочется сказать, что я выбрала самые «не большеватые» из тех, что были в оптике (что поделать, если в моде сейчас именно отвратительные огромные очки?..) – но в ту же секунду я забываю об этом, опять принимаясь за старое – за куда более важные дела. Ты ложишься на спину, вытягиваешься и вздрагиваешь, постанывая; всё внутри тянет, когда ты вот так беззащитно, расслабленно блаженствуешь; я не видела ничего прекраснее. Я Парис, обретший Елену, смертная, познавшая бога; ты – последний рывок Дон-Жуана из преисподней и последнее желание Фауста; ещё. – И очки – это для меня уже естественно. Как часть лица.

– Да, мм… Немного бестактно я выразился. Извини.

Мычу что-то невнятное – кажется, пытаясь донести до тебя, что сейчас не время переживать о тактичности. Ты прикусываешь губу, хихикнув, – и вдруг почти вскрикиваешь, когда я направляю палец чуть вниз, ускоряя темп. Я вожу смычком по своей скрипке, ласкаю твой живот, облизываю бедренные косточки; они выступают так остро, так трогательно – так же красиво и печально, как гармошка твоих рёбер; ты нездорово худой, несмотря на мышцы, – но мне это безумно нравится. Хрупкое, как крылья бабочки, утончённое совершенство, подвластное моим пальцам и языку; совершенство, готовое вонзиться в меня – готовое упиться чернильной жижей, текущей вместо крови по моим венам, пронзить мне сердце и бросить его в толпу.