Он не договорил. Ему не нужно было. Она и так все поняла. Продлить агонию.
— Сколько? — спросила она осталось, без эмоций.
Врач вздохнул еще раз.
— При агрессивной терапии… год. Может, немного больше. Без лечения — несколько месяцев.
Год. Двенадцать месяцев. Триста шестьдесят пять дней. Это был приговор. Окончательный и обжалованию не подлежащий. Весь ее мир, вся ее выстроенная с таким трудом империя, вся ее борьба, ее амбиции, ее боль и ее тайная надежда — все это в одночасье превратилось в пыль. Единственное, что пронзило ледяной панцирь шока, была одна-единственная, острая, как лезвие бритвы, мысль: «Маша».
Она поблагодарила врача кивком, попросила оставить ее одну. Когда дверь закрылась, она не заплакала. Она медленно поднялась с кровати, подошла к окну и смотрела на город, на свою империю, раскинувшуюся внизу. Она больше не чувствовала своей власти над ним. Он жил своей жизнью, и ей было до него больше нет дела.
Ее разум, годами тренированный на решение сложнейших задач, мгновенно переключился на единственную, самую важную миссию. У нее не было времени на страх, на жалость к себе, на депрессию. У нее был год. Всего год, чтобы обеспечить будущее своей дочери. Чтобы расставить все точки над i.
Первым делом она потребовала привезти в палату ноутбук и вызвала своего юриста, старого, проверенного временем человека, который вел все ее дела и дела ее отца. Он приехал в тот же вечер, озабоченный и встревоженный.
— Пройдемте в гостиную, Михаил Александрович, — сказала она ему, и ее спокойный, деловой тон, казалось, совсем не соответствовал обстановке больничной палаты.
Она диктовала ему условия завещания, сидя в кресле, укутавшись в шелковый плед. Ее голос был ровным, без единой дрожи. Все ее состояние, все акции «Aeterna», все недвижимость, все активы и права на бренд — все без исключения переходило Марии Ивановой. Она не оставляла распоряжений о похоронах, не упоминала никаких других родственников или друзей. Их у нее и не было. Маша была ее единственной кровью, ее единственным наследником. Она была ее искуплением.
Юрист, бледнея, пытался робко возражать, намекая на возможность оспаривания такого завещания другими возможными претендентами. Екатерина холодно его остановила: «Я не собираюсь умирать, Михаил Александрович. Я просто навожу порядок в своих делах. Исполняйте». Он замолчал и лишь кивал, записывая ее волю.
Когда документ был готов, она подписала его твердой рукой, не колеблясь ни секунды. Камень на душе не исчез, но он наконец-то обрел смысл. Он был фундаментом, на котором она построила будущее для своего ребенка. Теперь она могла позволить себе устать.
Началось лечение. Химиотерапия была адом. Циклы ее выкашивали изнутри, превращая в тень самой себя. Тошнота, рвота, изнуряющая слабость, язвы во рту, выпадающие волосы — она стойко переносила все, не жалуясь, не плача. Она сражалась с болезнью так же, как сражалась с конкурентами на рынке — безжалостно и расчетливо.
И рядом всегда была Маша. Она практически переселилась в больницу. Она брала работу на дом, но все свободное время проводила у постели. Она читала ей вслух деловые отчеты и художественные книги, смотрела с ней старые фильмы, молча держала ее за руку, когда та засыпала от истощения после очередной капельницы. Она ухаживала за ней с такой нежностью и преданностью, что у Екатерины слезы наворачивались на глаза. Она была ее ангелом-хранителем, ее опорой, ее дочерью в самом высоком смысле этого слова, даже не подозревая об этом.
Именно эта любовь, эта самоотверженность и заставили Екатерину принять окончательное решение. Она не могла уйти, не открыв правды. Не могла оставить Машу в неведении, с гигантским наследством и миллионом вопросов без ответов. Это было бы последним, самым страшным предательством.
Однажды ночью ей стало особенно плохо. Боль отступила, но ее накрыла странная, пронзительная, почти мистическая ясность. Она чувствовала каждую клеточку своего тела, каждый вздох, каждый стук сердца. Она поняла, что может не дожить до утра. Что второго шанса не будет.
— Маш… — прошептала она хрипло, едва слышно.
Девушка, дремавшая в кресле у кровати, мгновенно встрепенулась.
— Я здесь, Екатерина Аркадьевна. Вам что-нибудь принести? Воды? Лекарства?
— Нет. Просто… сядь рядом. Мне нужно тебе кое-что сказать. Очень важное.
Маша послушно подсела на край кровати, взяла ее исхудавшую, испещренную катетерами руку в свои. Ее прикосновение был таким теплым, таким живым.
И Екатерина начала говорить. Она собрала последние силы, и начала свой рассказ с самого начала. О семнадцати годах, о страхе, о жестоких, безучастных родителях, о роддоме, о том единственном запахе дочери, который преследовал ее всю жизнь. Она рассказывала все, без утайки: про Женеву и тоску, про поиски, про детектива, про продуктовые наборы, квартиру, машину, лотерею, колледж, тайные стипендии. Она говорила о своем страхе разрушить их семью, о своей вине, о своей бесконечной, невысказанной любви. Она каялась, плакала, просила прощения, ее голос срывался на хрип, но она не останавливалась, боясь, что силы вот-вот покинут ее.