Решение было принято мгновенно. Аборт делать было уже поздно. Это признали даже они. Девять месяцев Екатерина провела в полной изоляции на загородной даче, под присмотром нанятой сиделки и врача, который приходил раз в неделю. Ее отстранили от учебы, отрезали от общения с друзьями, объяснив все «тяжелой болезнью и необходимостью длительного лечения за границей». Она была пленницей, заключенной в четырех стенах, вынашивающей собственный стыд и позор своей семьи. Ей казалось, что она медленно превращается в призрак.
Роды стали кульминацией этого кошмара. Быстро, болезненно и безжалостно. В стерильной палате районного роддома, куда ее привезли ночью, как контрабанду, не было ни отца, ни матери. Рядом была лишь чужая, усталая женщина в белом халате. И когда все закончилось, и в тишине раздался слабый, чистый крик, мир на мгновение перевернулся. Ей на грудь положили маленький, теплый, завернутый в пеленку комочек.
— Девочка, — безразличным голосом сказала акушерка.
Екатерина, изможденная, вся в поту и слезах, дрожащими руками прикоснулась к личику. Оно было крошечным, сморщенным, самым прекрасным, что она видела в жизни. Девочка. У нее родилась дочь. Она прижалась губами к ее макушке, вдыхая этот единственный, навсегда врезавшийся в память, ни с чем несравнимый запах новорожденного — сладкий запах молока, чистоты и безграничной надежды. В эту секунду весь страх, весь стыд, вся боль ушли. Осталась только всепоглощающая, звериная, настоящая любовь. Она прошептала, целуя теплую кожу: «Прости меня, солнышко. Прости…»
Этот миг длился вечность и оборвался мгновенно. Дверь открылась, и вошла мать. Галина Воронцова не подошла, не посмотрела на внучку. Она стояла у порога, бледная, как полотно, избегая смотреть Екатерине в глаза.
— Дай ее, — тихо сказала она. — Нужно оформлять документы.
И все. Ее отняли. Больше она свою дочь не видела. Три дня она пролежала в палате одна, в полной прострации, не в силах даже плакать. На четвертый день пришел отец. Он выглядел постаревшим и еще более суровым. Он положил на прикроватный столик стопку документов и авиабилет.
— Подписывай, — его голос был ровным, без эмоций. — Забудь этот кошмар. Он никогда не существовал. Через неделю ты уезжаешь в Швейцарию. Учиться. Экономика и менеджмент. Ты станешь тем, кем должна была стать. И никогда, слышишь, никогда не вспоминай об этом.
Она механически подписала бумаги об отказе. Ее рука не дрогнула. Внутри уже не было ничего, кроме пустоты и первой, еще сырой, необработанной глыбы того самого гранитного камня, что будет вечно лежать на ее душе.
Мать, приехавшая помочь собрать вещи, молча складывала в чемодан ее растянутые свитера, избегая прикосновений. Ее молчаливое, трусливое согласие с волей отца ранило Екатерину куда больнее, чем его собственное безразличие. Это было предательство того единственного, хоть и робкого, союзника, что у нее был.
Когда дверь машины захлопнулась, увозя ее в аэропорт, а за окном мелькали убогие улицы родного города, Екатерина в последний раз взглянула на уходящий вдаль силуэт роддома. Она не плакала. Она просто дала себе клятву. Клятву никогда не забывать. Никогда не прощать. И когда-нибудь… все это вернуть.
Гранитный камень в ее душе обрел свои первые, но такие прочные и нестираемые очертания. Он был тяжел, холоден и навсегда стал ее частью.
Глава 2. Женевское заточение
Самолет коснулся посадочной полосы аэропорта Кантрэн с почти неслышным шипением тормозов. За иллюминатором плыл серый, промозглый рассвет, окрашивавший альпийские предгорья в цвета мокрого асфальта и свинца. Екатерина машинально поправила складки своего нового, купленного отцом по дороге в аэропорт, дорогого пальца и сжала в руке ручку чемодана. Ее пальцы были ледяными, несмотря на теплый салон. Внутри царила та же мертвая, вымороженная пустота, что и последние несколько дней. Она чувствовала себя не пассажиром, совершившим перелет, а грузом, бесчувственной контрабандой, которую перевезли через границу и теперь собирались сдать на хранение в строго охраняемое хранилище.
Женева встретила ее стужей, пронизывающей до костей влажностью, нависающей с самого неба, и чопорной, безупречной чистотой, которая казалась искусственной, натянутой, словно декорация к спектаклю, в котором ей отвели роль статиста. Такси, тихое и пахнущее кожей, повезло ее по идеальным, словно вылизанным улицам. За окном мелькали строгие фасады банков, дорогие бутики, памятники, ухоженные парки с голыми, черными ветвями деревьев. Все дышало порядком, холодным, бездушным совершенством, которое не освобождало, а, наоборот, давило и угнетало. Это был не город, а гигантский, безукоризненно работающий механизм, в котором не было места человеческим слабостям, случайностям, эмоциям. Таким же механизмом предстояло стать и ей.