— Марцелий вчера упоминал об операции. Ты с ним говорил, Ежи?
Моравецкий отрицательно покачал головой и сказал, что заглянет к Стейну, когда будет уходить, — сейчас Марцелий очень занят.
— Что ж, операция — это самое разумное, — промолвил он спокойно. — Тогда ты через неделю-другую сможешь вернуться домой.
Он замолчал, смутно сознавая, что оба они обманывают друг друга. Марцелий Стейн — превосходный врач. Почему же он до сих пор откладывал операцию? Говорят, бывают случаи, когда делают разрез — и сразу зашивают, увидев, что операция уже ни к чему. Стейн не раз исследовал Кристину, и, наверное, ему ясна картина того, что делается в ее больном теле.
Да, Марцелий знает больше, чем он, ее муж, который видит только ее исхудалые руки и заострившиеся черты измененного лица. Что же увидел Стейн? Быть может, он откладывал операцию из боязни, что его предположения подтвердятся? Ведь, гадая только по рукам и глазам, легко ошибиться, а кто исследует внутренности человека, тот обычно знает правду.
Моравецкий беспомощно уронил руки на колени. В первый раз ему пришло в голову, что Марцелий боится поставить окончательный диагноз. Стало еще вдвое страшнее. «Что же будет?» — спросил он себя мгновение спустя.
— Ежи, — прошептала Кристина. — Это было бы большим облегчением…
Моравецкий нагнулся к ней. Не зная, как понимать ее слова, он с минуту молчал, словно еще вслушиваясь в них.
— Ну, разумеется, — сказал он наконец. — Ты совершенно права. Какой смысл лежать здесь целыми неделями?
Он уверил ее, что о деньгах ей нечего беспокоиться, так как несколько дней тому назад ему предложили постоянную работу в той газете, где напечатана его статья.
— А кроме того, я, должно быть, буду читать лекции в университете, — врал он, сам немного удивляясь богатству своей фантазии. — После операции отправлю тебя подлечиться в Карпач или в Криницу.
Он избегал ее взгляда и говорил, говорил, не дожидаясь ответа. Кристина слушала молча.
У Моравецкого вспотели ладони, и он с раскаянием подумал, что, наверное, утомил Кристину. Приходит он сюда каждый день, сидит положенное время и твердит слова, в которые они оба не верят, — ни он, ни Кристина. А то, главное, они обходят молчанием. Вот он болтает о пустяках, плетет искусную сеть мелких обманов и улыбается спокойно и благодушно, а то единственное, о чем они молчат, смотрит из глаз Кристины, словно ожидая только мгновения тишины, чтобы объявить о своем присутствии. «То — после, после», — мысленно твердил Моравецкий, не имея мужества назвать по имени это страшное. Порой он был себе противен. Что же это такое! Сидит и молчит, неспособный хоть на один шаг подойти к главному! Ведь он обязан взять Кристину за руку и объяснить ей смысл того неизбежного, что, быть может, скоро ждет ее. Кто же, как не он, должен ее приготовить к этому? Он, мужчина, испытанный друг, верный спутник жизни. Сколько раз он брал ее под руку, когда они шли рядом, а сейчас, перед самым трудным порогом, неспособен поддержать ее. Не умеет найти простые слова, с которых, вероятно, начал бы любой святоша вроде ксендза Лесняжа: «Дочь моя… сестра…»
— Жена моя, — сказал Моравецкий неслышно, одними губами, и его передернуло от неприятного чувства стыда. Нет, чтобы вымолвить вслух такие слова, нужно сначала стать глухим к тому, что звучит в них, стать Лесняжем, который достает их из-за пазухи, как носовой платок из складок сутаны. Или нужно глубоко веровать. Ему претила плоская высокопарность святош. «Но во что же я, в сущности, верую?» — с беспокойством спрашивал он себя. И тогда, как будто с глаз его внезапно сняли очки, все расплывалось перед ним мутным пятном. «Верую в высший закон жизни», — думал он с грустной иронией. Неясные контуры нескольких правд, которые он различал утомленным взором близорукого человека, были слишком эфемерны, чтобы послужить опорой Кристине.