Уже в подворотне он услышал позади шаги и оглянулся.
За ним стоял Вейс с шапкой в руке. Остальные — пятеро или шестеро — остановились в воротах.
— Пан профессор, — тихо промолвил Вейс. — Завтра у вас первый урок в одиннадцатом «А».
— Спасибо, я помню, — так же тихо ответил Моравецкий.
Они смотрели на него все, как один, серьезно, внимательно и мяли в руках шапки.
— Значит, до завтра, пан профессор, — повторил Вейс.
Моравецкий кивнул головой. У Вейса дрожали губы, но в его голосе звучала какая-то особенная интонация — суровое предостережение. Моравецкий понял.
«Они меня опекают», — подумал он.
Он действительно был сильно утомлен. Все, что пережито за этот день, он откладывал до того времени, когда останется один. Сдерживал чувства и мысли так, как сдерживают дыхание: еще мгновение, еще секунду, только не сейчас… Он помнил ясно каждую подробность: как опускали на ремнях гроб в желтую разрытую землю, какое лицо было у человека, который полез в яму, чтобы заровнять дно… Он смотрел на все прищуренными глазами, как будто с очень далекого расстояния. И только безмерное удивление сжимало ему горло: неужели все это происходит с Кристиной, с ним, их совместной жизнью и любовью? Об этом они с Кристиной никогда не думали, забыли о такой возможности. Он слышал плач Нели. Кто-то шепнул ему, чтобы он бросил на гроб горсть земли, и он нагнулся, ощутил в пальцах жирную, липкую глину. «Что я делаю! — ужаснулся он. — Что делаю!» Услышал шорох падающих комьев, закрыл глаза и хотел позвать: — Кристина! — «Нет нет, — мелькнула мысль, — не сейчас, после». Он знал твердо, что ее здесь нет.
Да, весь день он откладывал думы о ней на тот час, когда останется один в квартире. А сейчас, когда он уже один, голова тяжелая, пустая. Он сидел в кухне на своем обычном месте и пытался чего-то ждать. Было тихо, наступали сумерки, под потолком жужжала муха. Он боялся шевельнуться. Казалось, — если он будет сидеть вот так, неподвижно, то, может быть, все останется по-старому. В конце концов он задремал, сидя, и рука его свесилась со стола.
Было уже темно, когда он проснулся. В доме напротив светились окна. Должно быть, ему что-то приснилось, воротничок на нем взмок и липнул к шее. «Мне не больно, — сказал он себе с удивлением. — Я ушел из жизни». Он снял очки и закрыл глаза.
Он пытался до конца обдумать положение, в котором очутился. И вдруг его охватил страх темноты: он уже не видел собственных рук, потому что в доме напротив погас свет. Чтобы отделаться от этого страха, надо было увидеть что-нибудь, коснуться какого-нибудь предмета. Моравецкий встал и, вытянув вперед руки, стал искать выключатель у двери. Но пальцы наткнулись на что-то мягкое. Он прижал его к лицу и узнал в потемках по знакомому запаху. Торопливо зажег свет: в руках у него был голубой фартук Кристины.
Он перешел из кухни в комнату. Открыл шкаф с платьями Кристины и повесил туда ее фартук. Увидел ее туфли, брошенные у тахты. В прихожей висело ее весеннее пальто, недавно взятое из химической чистки, в ванной — зеленый халатик, всякие туалетные принадлежности. Моравецкий все это собрал, торопливо унес в комнату и сложил на дне шкафа. Нашел еще старенькую шаль и перчатки, несколько пустых флаконов и баночек из-под крема. Все он складывал в шкаф. — Зачем я это делаю? — спросил он вслух, запирая шкаф на ключ. Он окинул взглядом комнату: теперь видно, что ему осталось. И так будет до конца жизни. «С этим начать снова?» — подумал он, не веря, что это возможно. Сел на тахту и ощупал карманы пиджака: бумажник, папиросы, футляр для очков, спички… Все на своем месте. Он брал эти вещи одну за другой и пристально рассматривал каждую. В боковом кармане нашел веревочку. Нет, это был шнурок от башмака, старый, заскорузлый. Откуда он взялся? Он был такой твердый, как будто его мочили в воде, а потом сушили на солнце. Моравецкий долго его разглядывал: шнурок лежал на его ладони, единственная вещь, которой он не помнил, не узнал. Он положил его обратно в карман и перевел взгляд на свои руки. Поднес их к лицу, провел ими по лбу, по губам.
И внезапно все показалось непостижимым: он сам, его судьба, его неизменившееся лицо. Он опять пошел в ванную, чтобы поглядеться в зеркало. Рассматривал себя долго: шевелил губами, морщил лоб и брови, — и все еще не верил, что люди после этого дня будут видеть его таким же, как прежде, что он будет в их глазах тем же Ежи Моравецким.
— Нет, это немыслимо! — произнес он шопотом. — Я же не могу без нее, нельзя этого от меня требовать…