Выбрать главу

Трудно было Моравецкому примириться с этим. Впервые в жизни ему открыто выразили презрение. Его жег стыд при одной мысли, что кто-нибудь из его учеников, например Кузьнар или Вейс, слушая трансляцию из зала суда, мог бы догадаться, к кому относятся слова Дзялынца о «безидейных людях, чьи левые взгляды не опасны». Он не мог, не хотел согласиться с этим двойным приговором и неутомимо искал аргументов в свою защиту, спасая уже не логику своих поступков, не мировоззрение, а себя и свою жизнь.

Он твердил себе, что все годы был полезен людям, отдавал все, чем обладал. Он учил и воспитывал молодежь так, как подсказывали ему убеждения, которым никто не мог отказать в честности. Разве не был он одним из тех людей доброй воли, в честь которых раздавались сегодня на демонстрации приветственные клики? «Спросите обо мне моих учеников, — думал он, все больше ободряясь, — и попробуйте найти среди них хотя одного, который станет это отрицать». Правда, он делал ошибки, он виноват, он не понял настоящего смысла того, чему был свидетелем. Но разве он один заблуждался? Таких, как он, не счесть! В великом споре о прошлом и будущем человечества, споре, который идет на всем земном шаре, он, Ежи Моравецкий, был в числе наименее закоренелых грешников.

«Захотел ли хоть кто-нибудь понять меня? Нет. Я был предоставлен самому себе. В один прекрасный день мне показали перечень новых истин и объявили: «Зачеркни все свои прежние мысли, им грош цена, вот тебе новые! Если не сумеешь их усвоить, тем хуже для тебя». И после этого уже только следили за моими словами и поступками».

Он вспоминал недоверчивые взгляды Яроша, когда он, Моравецкий, пытался высказать ему свои сомнения человека беспартийного. Ярош видел в нем только рассадник заблуждений — и больше ничего. Столь же справедливо винить дорогу за выбоины на ней или камень, подвернувшийся под ноги.

Впрочем, Моравецкий в душе признавал, что и он не шел Ярошу навстречу. Этот молчаливый человек своей угрюмой непреклонностью будил в нем ответное упрямство и ожесточение. Или, быть может, им мешало подойти друг к другу несходство каких-то черт характера? Ведь он давно хотел потолковать с Ярошем о вещах, о которых оба они молчали. Разве он один виноват, что разговор этот так и не состоялся?

Правда, Моравецкий догадывался, что одно время Ярош пытался как-то решить вопрос о нем, — во всяком случае, решить его для себя. И тогда он, Моравецкий, очутился в замкнутом круге подозрений — вероятно, из-за Дзялынца, а может быть, из-за появления в школе листовок. Как и почему подозрения рассеялись? Над этим Моравецкий не раз ломал голову, но так ни до чего и не додумался. Одно казалось несомненным: в последнее время Ярош делал попытки восстановить их добрые товарищеские отношения. Об этом свидетельствовало хотя бы его письмо в жилищный отдел или то доброжелательное внимание, с каким Ярош на последнем заседании педагогического совета слушал его отзывы об учениках. А вчера после первомайского торжественного собрания он подошел к нему и с улыбкой осведомился, улажен ли вопрос с его квартирой.

Что ж, можно бы этим удовлетвориться, обрести душевный покой и больше ни о чем не спрашивать. Но Моравецкий не мог успокоиться. Он жаждал большого разговора о главном, того горячего спора с Ярошем, который он мысленно вел с ним уже давно. Сегодня он начал этот спор сначала и, остановившись у темной бензоколонки, сознавался в своих шатаниях, требовал от Яроша ответов на вопросы, которых он не мог решить сам. Ярош не может отказать в этом человеку доброй воли, гражданину народного государства, беспартийному интеллигенту.

Разумеется, он сразу предупредит, что приходит не как обиженный интеллигент, не просит каких-то моральных «репараций». Нет, он, Моравецкий, старожил в мирке интеллигентских заблуждений, он мог бы быть превосходным гидом, он знает эту область вдоль и поперек. Свой разговор с Ярошем он начнет с заявления, что произвел полную проверку того духовного наследства, которое досталось ему от предков. Он добросовестно навел в нем порядок, выбросил лишнее и все еще продолжает чистку. Но есть в его хозяйстве тяжелая мебель, которую трудно сдвинуть с места. Ну, как, например, быть с красивым буфетом, в котором десятки лет каждый уважающий себя культуртрегер хранит старые, солидные энциклопедические словари и справочники и где можно поместить все что угодно, даже человек может в нем целиком укрыться? Он, Ежи Моравецкий, считал своим долгом понимать всяких людей. Тот круг понятий, в котором он рос, помогал основательно узнавать человеческие несовершенства. И он, как верный сын своей эпохи, обладал этими знаниями. Первый вывод, сделанный им для себя, состоял в том, что человек неприкосновенен. Его следует оправдывать, уважать и понимать, каковы бы ни были его идеи и поступки. Эти принципы казались такими нерушимыми, что никому, а менее всего ему, Моравецкому, не приходило в голову усомниться в них или хотя бы над ними задуматься.