Выбрать главу

Он повернулся к председателю. Тот кивнул головой и постучал карандашом по столу:

— Тише, товарищи! Каждый имеет право высказаться.

Павла стали слушать уже доверчивее. Видно, его отповедь произвела хорошее впечатление.

Но выразить в словах все, что он думал, ему было очень трудно. Он понимал, что здесь решается вопрос не только о Гибневиче, Гжелецком и кранах «зет» и не только за план идет борьба. Нет, здесь шла нелегкая борьба за первейший долг каждого гражданина в стране: долг охранять и в себе и вне себя права, которые дала революция.

Трудно было Павлу объяснить, почему он дал обмануть себя. Он боялся, как бы рабочие не подумали, будто он хочет избежать ответственности или пришел сюда их поучать. А между тем он чувствовал, что с людьми, собравшимися здесь, его роднило то, что пережили и он и они, и нужно вскрыть смысл этого пережитого. Он искал слов, но не находил их. Сказал несколько фраз и думал, что его никто не понял. И вдруг у него вырвалось:

— Товарищи, дайте мне срок. Я обращаюсь с просьбой к вашей партийной организации… Мне необходимо держать постоянную связь с «Искрой»… Я… я должен еще раз написать обо всем, что здесь увидел. Иначе никак нельзя, товарищи…

Он умолк, ожидая, что опять услышит смех. Не так он намеревался закончить свою речь! Стоял в каком-то изнеможении, с пустой головой, — а ведь выступление его продолжалось совсем недолго. Смотрел в одну точку, на стол, почти сердясь на себя за эти последние слова, так непохожие на те, с которыми он шел сюда.

Но в зале не смеялись, — напротив, сразу наступила тишина. Люди смотрели на Павла внимательно, с любопытством и как будто с удивлением, но без всякой недоброжелательности. Он сошел с трибуны и вернулся на свое место.

Только через некоторое время он понял, что его порыв и нескладные последние слова сделали больше, чем самые убедительные объяснения. Они и ему помогли перешагнуть через какую-то последнюю преграду или вернее — опрокинуть ее: ведь признать свою вину перед другими — очень трудное дело.

И, казалось, люди угадали это. Они только теперь своим молчанием как бы признали за Павлом право на участие в их общем деле.

Потом выступил Бальцеж.

Час был поздний, некоторые уже дремали, свесив головы, но их будили соседи. Какой-то паренек в голубой расстегнутой рубахе крикнул:

— Ну, докладывай, что тебе сказали в Варшаве!

Но Бальцеж начал с самого начала. Говорил о рабочих «Искры» и о продукции завода. Громогласно задавал вопрос, с чего началась беда, и пробовал это объяснить. В зале было жарко, как в бане. Бальцеж называл виновников. Все излагал ясно, с беспредельной прямотой, ссылаясь только на факты. Иногда останавливался, чтобы подумать, и клал руки на стол, словно желая удержаться от слишком порывистых жестов. И все глаза были устремлены на него.

Трудно было увидеть в его речи хотя бы след хвастовства — он почти не упоминал о себе.

— Мы не хотели выпускать негодные краны, — говорил он. — В этом все дело. Не скажу — может быть, первой причиной брака была ошибка в расчетах. Но потом уже действовала другая причина: старания дирекции скрыть эту ошибку. И пошло! Чем дальше, тем хуже. Премировали тех, кто смотрел сквозь пальцы на такое вредительство, а тех, кто был посмелее, вызывали в кабинет директора — и не один вышел оттуда более покорным и смирным, чем вошел. Начались между нами раздоры, обиды друг на друга, а сверху их старались раздувать. Одни боялись, другие их за это презирали… А дирекция отошла от коллектива, производственных совещаний не созывали, порвалась связь между планированием, технологией и производством. По заводу как будто какая-то зараза пошла: правду только на ухо шептали друг другу, да и то с оглядочкой. Верите ли, товарищи, я по ночам не спал, все думал: разве так должно быть в Народной Польше? Где мы живем, в какое время? Газеты пишут, что правит у нас рабочий класс, а нам панская рука затыкает рот!

Бальцеж сделал паузу, чтобы напиться. Потом рассказал, как он после разговора с Гибневичем и Гжелецким посоветовался с товарищами. Ожидать было нечего. И он сел в первый поезд, шедший в Варшаву.

Остальное Павлу уже было известно. И все вместе представлялось теперь таким простым, что он не мог опомниться от удивления и смотрел на Бальцежа широко открытыми глазами. На трибуне стоял самый заурядный человек и сообщил он только несколько всем известных фактов, больше ничего. Говорил самыми обыкновенными словами, ни разу не повысив голоса. А между тем молчание в зале походило на затишье после бури. Павел не сводил глаз с Бальцежа. Так вот она, революция! Скромный, невзрачный человечек, смело выступивший против сильных, несколько его мыслей и действий, поразительно простых. Что он, собственно, сделал? Поступил так, как требуют новая мораль и закон, больше ничего. Но в его словах чувствовалась такая сила убеждения и стоял он перед всеми на трибуне, как богатырь. Это, вероятно, чувствовали все. Они смотрели с восхищением на человека, который взял на себя огромный труд ради всех, а в сущности сделал то, что мог бы сделать всякий: поступил, как член партии.