По возвращении в столицу Лев поклялся себе, что никогда больше и близко не подойдет к этим ужасным местам, навсегда укроется в стенах императорского Дворца и подыщет для себя занятие, не связанное с подобными визитами и необходимостью проводить дни в такой тоске и печали. С тех пор его ничто больше не связывало с дальними монастырями, и он, насколько это было возможно, избегал даже встреч с монахами, приезжавшими в Константинополь для ежегодных отчетов главному казначею и для докладов о положении дел на границах империи.
И вот теперь он станет одним из них. Кончив трудиться над его тонзурой, евнухи взяли из ящика грубую темную тунику и умело и ловко стали снимать с него тонкую тунику куропалата. Раздев Льва, они натянули прямо на его голое тело монашеское облачение, и тут куропалат почему-то подумал: «А как же те монахи, которые сами выбрали себе такую долю во имя Господа и всех Святых, они что, тоже голые под туниками?» Когда он в молодости выполнял функции императорского посланца, подобная мысль ему и в голову не приходила, но он знал, что все возможно в тех отдаленных местах, где людей одолевают темные страсти и средиземноморская жара.
Было уже темно, когда они тронулись в путь на повозке, запряженной парой волов. Напротив него сидели два молчаливых монаха. Куропалат, пока еще звавшийся братом Львом, но уже смирившийся с мыслью, что ему придется сменить это слишком гордое имя, задавался вопросом, сама ли Феофано приказала отправить его в ссылку, а император безучастно принял ее решение, или же приказ исходил именно от императора.
Лев твердо знал, что с этого момента связь со столицей и с императором будет очень затруднена, в какой бы монастырь его ни отправили, и думал, не свидетельствует ли это долгое путешествие по суше о том, что цель его находится скорее всего в пустынях Сирии или Паннонии, а вовсе не на каком-то острове, как показал ему знаками один из евнухов. Сам себе он признался, что предпочитает морю пустыню. Моря Лев не любил, и всякий раз, когда ему приходилось плыть на корабле, он чувствовал себя отданным во власть неведомых опасностей, от которых, как ему представлялось, нет спасения, поскольку плавать он не умел: не смог научиться этому даже в дворцовых бассейнах. Обтрепанные края полотнища, которым была покрыта повозка, громко хлопали на ветру. Места вокруг столицы продували таинственные ветры, прозванные греками разбойными: они налетали неожиданно и с такой яростью, что срывали крыши с домов, с корнем вырывали деревья. Рассказывали, что однажды во время войны с болгарами такой ветер решил исход сражения в пользу противника, напугав коней, запорошив пылью глаза византийских солдат и опрокинув фуры, груженные провиантом. Он с тревогой спросил у монахов, не начинается ли ураган.
Пожилой монах посмотрел на Льва неодобрительно, словно тот позволил себе богохульство, и сказал:
— Господь всемогущ.
— Это мне известно, но я спросил, не начинается ли ураган. Эти внезапные порывы ветра и сверкающие молнии могут стать препятствием в нашем путешествии и отдалить его цель.
— Я уже сказал, брат, что Господь всемогущ.
Монах опустил глаза, показывая, что он не намерен продолжать эту нечестивую беседу.
Прошло еще несколько часов; Лев Фока почувствовал голод и жажду. К тому же он боялся грозы, но не осмеливался сказать о своих плотских желаниях и страхе этим суровым и погруженным в ханжеские метафизические размышления монахам. Лев и сам знал, что Господь всемогущ: вдруг он решит наслать на них ураган и опрокинуть повозку? Или захочет доказать свое всемогущество, испепелив посланной с небес молнией и их, и повозку, и волов? Мало помнить о всемогуществе Бога, хотелось бы какой-то ясности относительно его намерений. Лев, конечно, знал, что не услышит от своих спутников ни единого слова утешения, и потому молча переживал и размышлял о намерениях Всевышнего, о том, что задумали Небеса, о земных тяготах и ненадежности повозки, скрипевшей под ударами ветра.