Выбрать главу

Репетиция боли

Уныние

Максим Семеляк  

 

Греху нужно быть непременно сладким, иначе какой это грех? В унынии подобной сладости хоть отбавляй.

Не могу вспомнить, в какой момент жизни я полюбил унывать. Я приблизительно помню первое знакомство со страхом, грустью, болью, отчаянием, тоской, паникой, смурью и прочей эмоциональной грамматикой. Но свой дебют в качестве человека унывающего отследить не могу.

В детстве уныния, видимо, вовсе нет, точнее оно как-то по-другому называется. Оно всегда сопряжено с физическими неурядицами. Как называется то ощущение, когда кромешным зимним утром тебя вместо не слишком интересных, но все же бескровных уроков гонят в отдаленную поликлинику на заклание диспансеризации, где долго и равнодушно ищут изъяны, а для начала (что самое гнусное) ткнут полуиглой-полубритвой в пунцовый от напряжения палец? Или когда в школе посреди урока распахивается дверь, вваливается медсестра сильно в возрасте, и ты немедленно понимаешь, какие слова она намерена произнести — вариантов нет, потому что Ленку Сабаеву вот точно так же увели на прошлом уроке, а алфавит неумолим. И точно, именно это она и произносит: «Мне нужен Семеляк». Придется встать и зашагать вслед за ней по пустым лестницам на первый этаж, в рекреацию, где между приемной военрука и медпунктом находится стоматологическая каморка, из которой давно утащили все, что только могло хоть как-то обезболивать. Тут, конечно, никакое не уныние, а просто какой-то кошмар.

Что-то похожее на уныние однажды соткалось буквально из воздуха, когда я обучался на втором курсе университета, — в нищее, муторное и промозглое время 93 года. Я сидел и пух на вечерней лекции Бибихина — замечательного покойного философа. За окном была такая мерзость, что не передать — такое ощущение, что в депрессии пребывали даже урны. Лекция была, как водится, про Хайдеггера, и я не понимал решительно ни слова. Электрический плафон жужжал, как фреза, заливая поточную аудиторию дурдомовским желтым светом и стойким обывательским звуком — в этот момент я стал понимать, что у звука бывает цвет, тогда как цвет способен подать голос, и еще неизвестно, что отвратительнее. Бибихин говорил медленно, а люди вокруг записывали, напротив, судорожно — мне показалось, что весь смысл его слов как раз и проваливался в этот зазор между сказанным и записанным. Так хотелось, чтобы зазвонил телефон, но мобильных тогда еще не было. Самое же интересное заключалось в том, что меня решительно никто не заставлял сидеть под этой лампой. То был спецкурс, причем даже не для филологического, а для глубоко чужого мне философского факультета, где у меня и знакомых-то не было. Какого черта я там торчал — для меня такая же загадка, как и пируэты хайдеггеровской мысли. Иными словами, беспросвет я назначил себе сам. В этом смысле воля — ключевое понятие для всех унывающих.

Будучи в высшей степени прибыльной эмоцией, уныние всегда идет изнутри и исключительно по желанию. Если безысходность спущена на нас сверху, то уныние — это инициатива на местах.

Оно окрашивает твой глубоко неоригинальный опыт в горделивый багрянец уникальности, по этой причине уныние практически всегда смыкается с гордыней. Человека массы Ортега называл самодовольным человеком — и получается, что, слегка приуныв, ты автоматически противостоишь самонадеянности любой человеческой компании.

Уныние — это, в общем-то, репетиция боли, пробы отчаяния. И уныние — это всегда и упоение.

Чем уныние отличается от тоски? Тоска — это про других. Уныние — только про себя. Тоска вообще часто идет от излишней наблюдательности, которая в свою очередь порождает известное сострадание (по крайней мере, у меня ровно так и происходит). У тоски много отчетливых образов, я, например, в последние полгода здорово зациклился на картинах из утренних электричек и автобусов. Люди, едущие поутру на работу, — вообще не самое бодрящее зрелище. Но что делает его предельно и безупречно тоскливым, так это плейеры и айподы. Всякий взрослый человек, бредущий по улице с плейером, выглядит глуповато (исключение я бы сделал разве что для бегающих в Центральном парке, уж не знаю почему), но ничто не навевает такой тоски, как вид неловких утренних меломанов. Провода понуро свисают из ушей, как водоросли с утопленниц; слабо доносятся звуки, девяносто девять процентов которых лучше бы не издавать вовсе, а не то что записывать... впрочем, дело тут совершенно не в качестве музыки, гнетет почему-то сам процесс. Что они там слушают? По какой причине? Они словно пытаются утешить себя звуками перед лицом надвигающейся работы, но тщетно — и чем мажорнее звуки в наушниках, тем, как правило, каменнее лицо слушателя. Тоска — это про здесь и сейчас (вышел из электрички — она и кончилась), уныние же всегда старается оперировать категориями будущего, точнее, его отсутствия.