Выбрать главу

Игнат сопит у млечной груди.

Всю любимую мою высосал, зверёк лобастый.

И руками грудь нежно придерживает, будто разлить боится. Разве что дёрнется иногда: «Ах, что-то молоко перестало поступать!»

– Ну что ты бесишься, Игонька, – любимая говорит ему, соском привечая дитя в суете его. Цап. И глаза прикрыл в блаженстве.

Ну вот и братик явился. Личико заспанное, ручки болтаются.

– Доброе утро, Глеб.

– Доброе утро, пап. Доброе утро, мам.

К Игнатею подошёл, потрогал его за ушко.

– Тс-ссс… – просит мама. – Не беспокой.

Он любит беспокоить, вертеться под ногами, без умолку говорить, задавать вопросы, отвечать на них, философствовать, делать замечания, обобщения и далеко идущие – дальше его рассудка, опыта и понимания – выводы.

Он безупречно тонко чувствует смену настроения родителей, малейшую, с волосок, нотку недоумения отца, перерастающего так неизбежно – если бы не сын – в раздражение.

– Пап, ну не ругайся!

– Я ещё не ругаюсь, Глеб! – холодным голосом.

– Уже ругаешься… – очень уверенно.

И не спрятаться от его уверенности, не обойти её, чтобы выскочить из-за другого угла, неся на глубоко небритом лице свою лелеемую обиду. Потому что, пока будешь обходить, забудешь, какой обида была на вкус, и какой на цвет, и от какой бактерии на свет явилась.

Моя любимая обращается к Глебасею как к оракулу, как к мудрецу, словно он не дитя розовое на длинных ножках, а серафим легкомудрый.

– Глебушка, как ты думаешь, я правильно поступила?

Или – в дамском магазине:

– Глебушка, тебе какие перчатки больше нравятся – с пряжечками или без?

Его любят в детском садике, его принимают в компанию ребята нашего двора – хоть и взрослее его на два, три, а то и на четыре года; во время совместных семейных походов в магазин Глебасея с удивительной, чуть ли не игривой нежностью приветствуют очаровательные молодушки из соседнего общежития:

– Глеб, привет! Смотри, – толкает идущую рядом нежнолицая блондинка, – Глебка идёт!

– Ой, привет, Глеб! – радостно восклицает и вторая.

И смотрят на него почти влюблённо. На меня даже не глянут. Чёрт, даже не посмотрят на отца его.

Глеб отвечает девушкам спокойно, воспринимая их радость как само собой разумеющееся.

– Глебасей, кто это? – спрашивает любимая, едва мы разошлись с девушками.

В ответ он называет их имена – Вика и ещё Олеся. И всё, никакой информации кроме.

Я однажды слышал, как они общаются – на детской площадке во дворе. Проходил мимо деревянного заборчика и стал свидетелем тому, что они, красавицы эти, смеются, глядя на Глебасея, – вовсе не снисходительно, как юность над детством потешается, а от души. Глебасей, переждав смех их, продолжил рассказ, причём в лицах.

Мне кажется, у него словарный запас куда больше, чем у многих сверстников девочек этих. Каждый раз, когда возле общежития прохожу, мужские особи курят у входа – и меня подмывает спросить, прервав чьё-нибудь гадкое матерное мычание:

– Тебя не огорчает, что тебе уже двадцать лет, а ты по-прежнему полный дебил?

Старею, наверное, раз такой раздражительный стал. Лет десять назад с подобными им я замечательно много пил спиртных напитков – и ничего, казалось мне тогда, отличные ребята.

Старею, вот и к девчонкам, развлекаемым Глебасеем, на детскую площадку я даже не зашёл. Как увидел себя бодрым папашей, примостившимся на соседнюю лавочку с какой-нибудь пошлостью на устах вроде: «Отдыхаем, ребята?», как представил картинку эту – меня всего передёрнуло.

А мне ведь нет и тридцати.

Мне нет и тридцати, и я счастлив.

Я не думаю о бренности бытия, я не плакал уже семь лет – ровно с той минуты, как моя единственная сказала мне, что любит, любит меня и будет моей женой. С тех пор я не нашёл ни одной причины для слёз, а смеюсь очень часто и ещё чаще улыбаюсь посередь улицы – своим мыслям, своим любимым, которые легко выстукивают в три сердца мелодию моего счастья.

И я глажу милую по спинке, а детей по головам, и ещё глажу свои небритые щёки, и ладони мои теплы, а за окном снег и весна, снег и зима, снег и осень. Это моя Родина, и в ней живём мы.

Лишь только старший иногда травит мой настрой своим голосом упрямым, как тростник:

– Мама, а все умирают или не все?

– Только тело умирает, сынок. А душа бессмертна.

– Мне так не нравится.

Я бегу этих разговоров и курю в прихожей. Бессмысленно, будто нарочно примораживая движение своей мысли, смотрю в стену.

Впервые я подумал об этом, когда мне было чуть больше, чем ему, – наверное, уже семь лет.