Я заезжаю на подъездную дорожку, по привычке отводя взгляд от гаража, подхожу к входной двери и вхожу внутрь. Папы, похоже, еще нет дома, но мама на кухне, медленно убирает посуду, останавливаясь после каждой тарелки, чтобы перевести дыхание.
Видеть ее такой – все равно что сильно удариться локтем, но все мое тело, грудь, горло и даже руки изнывают от гнева, разочарования и дурацкого, всепоглощающего горя.
Кэролин Белл раньше была воплощением энергии, улыбок, деловитости, вихрем с ямочками на щеках, темными волосами и острым умом. Она была мамой, которая заставляла других мам чувствовать себя неполноценными из-за того, как много всего она успевала делать: она работала, была добровольцем, лидером отряда девочек-скаутов и отряда бойскаутов, сидела с детьми как нянька и возила всех без исключения детей поблизости на игры, собрания и пижамные вечеринки. Она читала запоем, обожала устраивать праздники, любила моего папу так, словно он оставался все тем же девятнадцатилетним парнем, который когда-то покорил ее сердце. В детстве я думал, что она была самой красивой женщиной в мире.
Я и сейчас так считаю, хоте теперь она делит эту честь с Зенни.
– Мам, давай я помогу, – настаиваю я, отгоняя ее от посудомоечной машины, и чувствую нарастающее раздражение. Я раздражителен, потому что расстроен, а расстроен, потому что она умирает, а умирает она, потому что я еще не нашел способа ее вылечить.
Я с силой задвигаю корзину в посудомоечную машину, и мама морщится.
– Шон, я могу это сделать.
– Жаль, что ты не позволяешь нанять тебе помощника по дому. На самом деле это не так…
– Дело не в деньгах, солнышко, – ласково перебивает она и кладет ладонь на мою руку. Я замечаю, как она дрожит, ее кожа сухая, а тыльная сторона ладони покрыта кровоподтеками. – Мне нравится все еще чувствовать себя полезной. Нормальной.
– Тебе нужно сосредоточиться на выздоровлении, – возражаю я. – Ты должна отдыхать.
– Я только и делаю, что отдыхаю, – говорит она, опуская руку. – Знаешь, это надоедает. Ничего не делать.
Когда она что-то решила, с ней бесполезно спорить, поэтому я меня тему.
– По крайней мере, позволь мне разгрузить посудомойку. Можешь сварить мне кофе, пока я этим занят?
– Да, конечно, – соглашается она, и на усталом лице отражается облегчение от того, что ее попросили сделать что-то по-настоящему полезное. – Сейчас сделаю. Уверен, что не хочешь вместо кофе «Маунтин Дью»?
Я корчу гримасу. Этот эликсир молодости моей мамы – напиток, который поддерживал ее безостановочный образ жизни вечно работающей мамы, неизменного добровольца на протяжении всей моей жизни. Но я терпеть его не могу.
Я заканчиваю с посудой, и мы вместе берем наши напитки в гостиную, где у мамы включен платный канал «ДСТВ». Она садится в свое кресло в углу, который превратился в нечто вроде ракового гнезда из грелок, гигантских больничных чашек и пушистых одеял. Я помогаю ей забраться в гнездышко, подоткнув одеяло под ноги и убедившись, что пульт от телевизора рядом, а ее холодная газировка «Маунтин Дью» в пределах досягаемости.
Новый роман в мягкой обложке лежит на приставном столике, и по привычке я наклоняю его к себе, чтобы посмотреть, читал ли его уже или мне придется стащить его, как только она дочитает. Но в этот момент что-то твердое и небольшое соскальзывает с приставного столика. Нитка с бусинами.
Четки.
Я моргаю, глядя на них: на матовой коже моего ботинка переливается крестик, а сами бусины горсткой лежат у подошвы. Хлопаю глазами, как будто никогда раньше не видел гребаных четок, но это не так. Я видел их слишком много раз, но почему они здесь, на моем ботинке, почему упали с маминого столика, почему лежали рядом с ее креслом, как будто она ими пользовалась?
Я поднимаю на нее взгляд, и ее и без того широкий рот растягивается в грустной улыбке.
– Шон.
– Что это? – спрашиваю я, и это глупый вопрос, потому что я знаю ответ. Я хочу знать, почему они здесь, зачем они ей нужны? Ей не нужен какой-то фальшивый бог, у нее есть я, ее старший сын, который, черт побери, свернул горы и перерыл землю, чтобы обеспечить ей лучшее лечение.
– Шон, – повторяет она, – сядь. Ты дрожишь.
Сначала я не слушаю и наклоняюсь, чтобы поднять четки. Беру их в руки, словно ожидая, что они обожгут мою кожу, как кислота, или ударят током, но ничего такого не происходит. Это просто груда стеклянных бусин на дешевой металлической цепочке. Они не живые, не волшебные. Просто вещь. Так почему же меня все еще трясет, когда я встаю? Почему не могу забыть об этом, когда сажусь на диван рядом с маминым креслом?