Почерк — резкий, словно выцарапанный. Местами неразборчивый. Даты — старые. Страницы исписаны, как будто от боли не спасали ни водка, ни пули, только бумага.
«Я родился из греха. Буквально. Сын мужчины, служащего Богу, и женщины, которую все называли грязью. Он молился — и трахал. Она молчала — и умирала. Мой отец был священником. Он любил меня. Но тайно. И это разрушило нас обоих».
Строки размывались. Не от слёз. От шока. Как будто с неё сняли ещё один слой кожи — и обнажили рану, общую.
Священник. Лука был сыном священника.
Она опустилась на стул. Грудь сжалась. Воздух — как стекло, в горле. Её руки дрожали, как в ту первую ночь, когда она увидела его кровь на скатерти. И вдруг прошлое вспыхнуло внутри.
Её отец. Алессандро. Его голос в вечерней тишине: «Любовь — это жертва. Тот, кто любит, должен страдать».
И ещё: «Ты не обязана понимать тех, кто отрекается от Бога. Они несут своё проклятие. Не смотри в их глаза — можешь заблудиться».
Но она уже смотрела.
Она встала. Закрыла дневник. Прижала к груди. И пошла.
Он был в своей комнате. Окно открыто. Ночной ветер трепал занавески, впуская в пространство влажность, запах оливковых деревьев и грехов.
Лука стоял у стола, обнажённый по пояс. Его тело — как живое полотно боли. Шрамы. Старые, свежие, тонкие, рваные. Как карта прошлого, нарисованная ножами. Он пил прямо из бутылки. Красное вино — густое, как кровь.
Он не удивился, увидев её.
— Ты читала, — сказал он, не глядя.
— Да.
— И?
— Ты был ребёнком.
Он повернулся. Медленно. Лицо каменное. Глаза — нет. В них что-то дрогнуло.
— Ты пришла сказать, что сочувствуешь?
— Я пришла сказать, что ты не обязан быть таким. Не обязан повторять путь того, кто тебя предал.
Он подошёл ближе. Дневник в её руках — он вырвал его резко, швырнул на пол.
— Ты ничего не знаешь! — рявкнул он. — Ты сидела под алтарями с молитвенниками, пока я прятался под койкой, чтобы не видеть, как мать падает с лестницы, пьяная, потому что её снова не спасли молитвы!
Бьянка вздрогнула.
— Лука…
— Не говори это имя, как будто оно тебе знакомо. Ты видишь во мне человека. А я давно стал чем-то другим. Ты просто не хочешь признать.
Она сделала шаг вперёд.
— Я вижу боль. И я не боюсь её.
Он засмеялся. Тихо. И страшно.
— Нет, ты боишься. Но хочешь, чтобы я поверил, что не боишься. Чтобы ты могла думать, что всё под контролем. Но всё, Бьянка… всё, что ты знаешь о мире, уже не имеет значения. Здесь другие законы. Здесь — я.
— Тогда отпусти меня, — прошептала она. — Если ты действительно тот, кто был ранен, а не тот, кто ранит — отпусти.
Он подошёл. Схватил её за лицо. Не жестоко, но крепко. Пальцы впились в щёки. Он дышал тяжело. Близко. Лоб к лбу.
— Ты хочешь, чтобы я отпустил?
— Да.
Он не моргнул. Не дрогнул.
И поцеловал её.
Грубо. Резко. Не как мужчина женщину. Как зверь — добычу. Как будто хотел стереть все её слова, все воспоминания, всё, что делало её чистой.
Её руки упали. Она не сопротивлялась. Но и не отвечала.
Его губы горели. Его язык — жёг. Его пальцы впивались в талию. Всё тело напряглось, как струна.
Он отстранился. Глаза были тёмными, как ад.
— Теперь ты проклята вместе со мной.
И вышел.
Оставив её — дрожащую, вонзающую ногти в кожу, с губами, на которых ещё жил его вкус. И с душой, в которой уже нельзя было найти ни одного чистого уголка.
Глава 11. Первый бунт
Она не сказала ни слова.
Утром — не взяла поднос. Оставила завтрак нетронутым. Горячий кофе остыл. Канноли остались хрупкими, нетронутыми, как слёзы, которые не пролиты.
В обед — снова отказ. Молчание. Только закрытая дверь спальни и хрупкая тень за полупрозрачной занавеской.
Ужин — под охраной. Два слуги поставили тарелки и вышли, взглянув друг на друга, словно не впервые становились свидетелями подобного. Один тихо перекрестился, прежде чем закрыть за собой дверь.
Бьянка сидела у окна. Смотрела, как садится солнце за виноградниками, окутывая землю златом, будто прикрывая всё, что слишком страшно, слишком темно.
Но внутри неё не было света.
Она чувствовала: если примет хоть кусочек — уступит. Если вкусит хотя бы крошку — Лука победит. А значит, он должен проиграть.
И она молчала. И голодала. И цеплялась за этот протест, как утопающий за последнюю доску.
На третий день начала кружиться голова.
На четвёртый — появился он.
Без предупреждения. Без стука.