Автор тут не должен брать на себя роль судьи: он может в глубине души считать положительным героем того, кого осудят его современники или, может быть, потомки. Пока произведение будет отражать типы людей и их отношения между собой, существующие в жизни, до тех пор оно будет волновать умы, разделять мир на правых и виноватых. Исчезнут типы — забудется произведение. В этом его недостаток по сравнению с вечными созданиями Возрождения. Но нельзя же приступать к творчеству, думая сразу о бессмертии! Кроме того, это ведь очень интересно — предъявить свету его портрет и спросить: «Похож ли? нравится ли?» И посмотреть, кто и что ответит! Забавно!
Всего важнее правильно отобрать героев. Шаховской, например, полагал, что пьеса, рисующая картину современных нравов, обречена на успех. Ведь любому захочется взглянуть на свой портрет — даже если это карикатура. Точно так же любому обществу интересно увидеть себя со стороны. Однако Шаховской ни разу не преуспел; его персонажей никто не принял на свой счет, ни даже на счет соседа. Только в балладнике Фиалкине кое-кто узнал Жуковского, но только его одного, а прочие авторы баллад не обиделись.
В чем ошибся Шаховской? Он попытался просто изобразить людей, как он их видел и понимал. Этого недостаточно, это просто бессмысленно. Картина будничного существования заурядных людей покажется со сцены невероятно скучной. Кто пожелает смотреть на то, что и так видит каждый день? Театр обычно доводит житейские чувства и ситуации до предела, чтобы их значимость дошла до самого невнимательного зрителя: конфликт поколений отцов и детей на сцене доходит до отце- или детоубийства; беды влюбленных — до обоюдного самоубийства; препятствия к свадьбе — до похищения невесты; долги — до разорения благородного семейства; злословие, глупость и тщеславие на сцене превращаются в клевету, сумасшествие или манию величия; добронравие, ум и совесть — в жертвенность, гений и подвижничество. Авторы словно исходят из предположения, что публика глупа и глуха и менее яркие характеры и столкновения не поймет и не услышит. Авторы, конечно, правы. Так не следует ли заменить скрипки в оркестре барабанами, речь актеров — криком, нормальный шаг — беготней или ползанием, образ — карикатурой, описание — эпиграммой, сюжет — скандалом, намек — двусмысленностью; и, двигаясь по этому пути, последовательно снижать низкое, возвышать высокое, исключать золотую середину и лишать происходящее на сцене всякого правдоподобия? На том стояла, стоит и, видимо, всегда будет стоять драматургия. И Шаховской после ряда неудач пошел именно по пути привлечения внимания зрителей любыми способами.
Однако не всегда жизнь неинтересна тем, кто к ней привык. Если произведение столкнет лбами тех, кто в обычных условиях старается держаться врозь, дабы не ссориться лишний раз; если оно заставит заговорить молчальников; если доведет до логического конца конфликты, редко исчерпывающие себя в быту — тогда оно затронет души зрителей, разбудит их мысль, разбудит их самих! Мало создать зеркало, в котором отразится общество с его чувствами и пороками, надо убедить зрителей в его достоверности и заставить оценить изображение.
Зачем? Грибоедов не думал, по примеру просветителей, что литература способна исправить людские недостатки и улучшить нравы, если их показать во всей полноте. Нет, эти наивные мечтания канули в Лету, хотя его молодые друзья, вроде Кюхельбекера, чуть ли еще не сохраняли прежние иллюзии. Но самому Грибоедову казалось просто интересным — рисовать современного человека, каким он его понимает и, к своему несчастью, слишком часто встречал. «Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить — это уж Бог весть!» Вдруг общество решит, что никакой болезни нет и все замечательно? Или сочтет нужным отрезать именно здоровую часть организма? Его дело. Значит, оно этого и заслуживает.
Грибоедов не считал, что поставил себе какие-то новые задачи, несвойственные искусству прежних веков. Он ведь не мог ни с чем сравнить свои замыслы. Подобных им раньше не существовало ни в русской литературе, ни в мировой. Ему было важнее решить, куда поднести свое зеркало. Ясно, что петербургская, московская или деревенская жизнь, не говоря о кавказской или польской, отразятся в нем очень по-разному. Идеальны были бы воды с их пестрой смесью сословий и состояний, нигде более не возможной. Шеридан и Шаховской отлично воспользовались свободой нравов «водяного общества». А Вальтер Скотт в одном из романов умудрился поместить в этом легкомысленном мирке мрачную трагедию. Но вот беда — в России больше не было модных источников. Липецк заглох с концом войны, а Ермолов, как ни старался, пока не смог привлечь дворян в едва построенные Пятигорск и Кисловодск. Через несколько лет ему это, несомненно, удастся, пока же от болезни и скуки люди ездили на заграничные курорты. Но нельзя ведь действие русской пьесы развернуть где-нибудь в Карлсбаде или Баден-Бадене? а если и можно, Грибоедов там не бывал и не сумеет их правильно изобразить. Другое место объединения всех, без различия сословий и состояний, — это ярмарка. Однако ее торгашеский дух проникает повсюду, идет ли речь о поиске женихов и богатых невест, лошадей, карточных партнеров и тому подобного. На ярмарках Россия выступает в слишком неприглядном свете, чтобы можно было счесть его истинно верным.