Грибоедов в начале второго акта столкнул лбами двух ярких представителей разных поколений, но не поддержал никого. Фамусов вышел нелепым стариком, расхваливающим придворного шаркуна-дядюшку, а потом заглушающим криками любые реплики Чацкого; естественно, Чацкий насмешливо отверг жалкий пример для подражания, отказался подличать, шаркать и молчать, но в объяснение сослался только на перемену нравов, на перемену при дворе («Недаром жалуют их скупо государи»), а по существу, пожалуй, согласился с выбором старшего поколения. Отцы мало и нехотя служили, и Чацкий со своими сверстниками отказывается от службы («Кто путешествует, в деревне кто живет…»), причем по мотивам, понятным воспитанникам просветителей: «Служить бы рад, прислуживаться тошно».
Отказ от службы не возмутил бы Фамусова — это полбеды, даже четверть; только бы его прежний питомец, росший в его доме, не ввязался в заговоры. Но в этом-то Фамусов и не уверен и, услышав нападки Чацкого на стариков, с ужасом восклицает: «Ах! Боже мой! он карбонари!»
И трех лет не прошло, как карбонарии подняли восстание в Италии, а после его подавления австрийцами перешли к тайным действиям. Всем было известно, что революционеров оружием, стихами и всем своим состоянием поддерживал лорд Байрон. По мысли Фамусова, почитатели готовы были во всем следовать за своим кумиром. Но пусть они не делают этого на родине! Лучше бы они отправились воевать в Италию или в Грецию — глядишь, гильотины выросли бы в Риме или Афинах, но все ж не в Москве. Фамусов никогда не видел гильотину, но слышал о ней и почитал ее неизбежным следствием любых государственных потрясений. Стоит ли удивляться, что он был против этих потрясений?
Чацкий тоже слышал о гильотине, но не считал ее «неизбежным следствием любых государственных потрясений», как не считал это сам Робеспьер еще за полгода до якобинского террора. Но Робеспьер имел право не знать будущего, для Фамусова террор был недавним прошлым, для Чацкого — давней, полузабытой историей. Этот-то оптимизм молодых и пугал отцов.
Еще более их пугало стремление детей образовывать в России тайные общества. Грибоедов, как и все в России, начиная от императора и кончая светскими сплетницами, слышал о существовании тайных обществ. Однако к лету 1823 года он не был знаком или, по крайней мере, не общался последние пять лет ни с одним из их членов, кроме Бегичева. Только теперь Грибоедов понял уклончивость давних московских писем Бегичева. В 1817 году Степан вступил в одну из подобных организаций — Союз благоденствия; там же состояли и друг юности Грибоедова мечтательный Якушкин, и братья Муравьевы (кроме кавказского), и Сергей Трубецкой, и Поливанов, и братья Мухановы, и многие другие знакомые. Союз ставил целью проведение полезных реформ — прежде всего отмену позорящего Россию крепостного права, широкую благотворительность и организацию школ для народа. Эти мероприятия казались Степану Никитичу справедливыми, разумными и безусловно необходимыми для процветания государства. Однако в 1821 году на грандиозном по размаху съезде в Москве Союз благоденствия распался, потому что император запретил всякие собрания с политическими разговорами и проводить их открыто стало невозможно. Часть членов решила объединиться в тайные организации, часть предлагала самые радикальные меры, вплоть до цареубийства — и Якушкин с меланхолическим видом просил предоставить ему эту миссию. Но Бегичев, вместе с половиной Союза, не был сторонником заговоров. Он перестал верить в осуществление преобразовательных замыслов, он с иронией воспринял желание Якушкина убить императора. Степану казалось, что тот кинжал-то в руки возьмет и ударит — но убьет ли? очень невероятно. Бегичев не стремился ввязываться в обреченное дело и принимать мученический венец — у него были другие планы. Благотворительность и просвещение привлекали его, но, получив за женой великолепное приданое, он мог заниматься ими сам, без поддержки Союза. Он вышел из общества и не знал, что замышляют теперь его прежние товарищи.