По дороге в усадьбу Скопищевых Всеслав проходил мимо горожан, запиравших за собой двери, и слушал долетавшие до него обрывки речей, коими обмениваются соседи в порядке легкой вежливой беседы.
Вот встретились на улице две старухи:
– Знаете ли, кума, а ведь жарища какая сегодня с самого утра!
– От такой и солнечный удар может приключиться, Аграфена Маркова, попомните мои слова! И жара будет стоять еще два месяца, а потом пойдет на убыль. В точности так же, как и четыре года назад, когда, помните, у Дутовых от солнца загорелась крыша. Тогда тоже палило, палило, а потом враз похолодало.
– Ба, Симонида Арефьева, все это пустяки по сравнению с летом одна тысяча двести семьдесят второго года, когда жара стояла аж до Дмитриевой субботы, да такая сильная, что белье не успевали развешивать на веревке, оно – глядь, уже высохло!
А вот дальше по улице, стоя у плетня, обвешанного пестрым тряпьем и белыми рубахами, переговариваются два соседа:
– Слыхал ли ты о происшествии в присутственном месте, кум Степан?
– Нет, а что такое случилось, кум Варфоломей?
– Племянника Волдырева, мирового судьи, уволили намедни за пьянство. Волдырев ходил просить за него, да не выпросил.
– Да, что ты?!
– Вот те крест.
– За пьянство? Никогда я в то не поверю! Волдырев племяш отродясь в рот не брал. Зато уж воровать – мастер. Я чаю, за воровство его и выгнали. А за что еще?! А за пьянство нет, да и к тому же вон Евлампиев больше него пьет и каждый день в присутствие является пьяным, однако ж его не уволили!
И кум Варфоломей повернулся, чтобы идти в свою сторону, а кум Степан стал его удерживать и что-то объяснять. Но что он говорил, Всеслав уже не слышал.
Солнце уже расплескало красные закатные тени по всему небосводу, когда Аггеев достиг, наконец, стен кремля и через главные широкие ворота, мимо наугольной башни пришел к усадьбе Скопищевых. Открывший на звон дверного колокольчика челядин проводил его в покои Окула.
Дородный отрок сидел возле окна, подперев голову кулаком, и смотрел куда-то вдаль. Домашний кафтан на нем был расстегнут, взор туманен, из груди вырывалось прерывистое дыхание, перемежаемое, как показалось Всеславу, короткими сдавленными всхлипами. Вышитый золотом пояс сиротливо лежал на лавке.
– Здорово, Окул, – приветствовал товарища Всеслав.
Тот медленно перевел взгляд на вошедшего.
– Здорово, коли не шутишь.
– Чего не весел? – спросил Агеев, заметив мутный взор боярских глаз, блуждавший от стены к стене, словно отбившаяся от стада корова.
– Да чего уж тут веселиться-то? Отродясь такого со мною не приключалось. Девятнадцать лет живу на свете, а такого сильного расстройства не припомню, уж ты мне поверь.
– Да что за беда такая? – воскликнул Агеев все еще не понимая, что происходит. Лицо у Окула было румяное, может, чуть уставшее, сидел он прямо, жара у него не было.
– Видишь ты, сегодня у матушки моей, Окулины Чусовой именины. По этому поводу она устраивала почестный пир и позвала гостей. И столько для застолья наготовили! Жареных гусей одних только десять штук, а уток и того больше. Обложили их печеной картошкой и молодым луком, томленым под маслом. На закуску подносили карасей в сметане и поросенка с хреном. За ними настал черед икры зернистой и селедки со свеклой. Опосля была кулебяка на четыре угла, а к ней меды стоялые из отцовых погребов. Как кончили с кулебякой, так матушка велела подавать щи со сметаной и укропом. Повар наш кладет в них ветчину и сосиски с чесноком. А кто не хотел сильно щами-то наедаться, тому матушка предлагала солянку из кореньев, грибов, моркови, спаржи и цветной капусты. После щей кушать мне было невмоготу, – вздохнул Окул, – а немного погодя стало совсем тошно. Но я не пожалел сил и дурноту подавил. Матушка приказала подать жареных перепелок, тут я, честное слово, про тошноту позабыл.
Всеслав слушал Окула и сдерживал рвавшийся из груди смех.
– Господи, а десерты? – продолжал боярский сын. – Груши печеные в меду, блины со сметаной, вареники с малиной. В самом конце принесли взвар и кисель. Но в меня уж больше не лезло, – грустно промолвил Окул, – Я себя уговаривал, уговаривал: блинок со сметаной съесть или вареник, но организм не подчинялся. Веришь ли, чувство было, будто кирпич проглотил. Глазами я бы то, и это еще съел, и конфет с чаем, и ложечку кутьи с маком и грецкими орехами, и кусочек бабы рисовой с вишней... Да куда там! А теперь такое изобилие на стол только через год подадут, на следующие матушкины именины. Вот я терзаюсь, что не все перепробовал. Хорошо хоть глазами нагляделся и запомнил, как что выглядит. Представь себе медовую коврижку... Вся она из себя коричневая, мякиш у нее плотный, бока поджаренные, обсыпанные мелким-мелким сахаром... Погоди, – вдруг прервался Окул, – а ты зачем приходил-то? Я тут тебе байки рассказываю, а у тебя, может, дело ко мне важное?