Выбрать главу

— Я хочу еще, немножечко. Ну, папочка.

Григорий вынес мальчика во двор, поставил недалеко от коляски. Мальчик постоял, покачался и опять пошел — уже увереннее, быстрее. Григорий засмеялся и, не выдержав, кликнул соседа, и вот они уже вдвоем смотрели, как ходил вокруг коляски Витюня. Ходил, пока Григорий не подхватил его на руки и не отнес на веранду. Мальчик трудно дышал, пот капельками усеивал розовые щеки, лоб, а лицо сияло все тем же неистребимым счастьем. Григорий устроил пиршество: выставил на стол все, что было в доме, одарил соседа часами, — ничего подходящего больше не подыскал, и был рад, что сосед остался доволен, что он вместе с ним разделил его радость.

Но после обеда мальчику вдруг стало плохо, пришлось вызвать «скорую помощь». Врач, уже знакомый хорошо Григорию, здоровощекий весельчак, успокоил его:

— Идите — отсыпайтесь. Сюда — ни-ни. Утречком милости просим, — и совсем как мальчишка горделиво произнес: — Что я вам говорил? То-то и оно. Эх вы, угрюмый папаша. Радоваться надо, а вы омрачаете лик свой...

«Ему так можно говорить, — подумал Григорий. — Сын не его, и ему не понять моих страданий. А вдруг все назад возвернется? Уж если так ласково успокаивает, как убаюкивает, значит, жди беды. Разве тут усидишь. Или уснешь».

Долгой была эта короткая июньская ночь! Старался Григорий уснуть, не без того, конечно. Уснул бы — и все бы легче. Но сон не шел, только тяжесть наваливалась, сводила суставы. Сначала ходил по опустевшему дому — из комнаты в спальню сына, из спальни на кухню, из кухни в свою комнату, которую можно назвать и столярной мастерской, хотя мастерская была у него во дворе. Здесь он брал в руки деревянную лошадку, которую доделывал для сына. Из дерева он вырезал уже немало игрушек — и всякий раз жил той минутой, когда вручит сыну ту или иную игрушку и увидит в голубых глазенках восторг, восхищение. Лошадка была почти готова, осталось только зачистить гриву, ошкурить ноги да в глазницы вставить глаза. Вот только не решил — какие? Как у сына — голубые? Или темно-коричневые, как у той кобылы, на которой они ездили с дедом по деревням?

Была та кобыла низкорослой, мохноногой, но крепкой, жилистой и послушной. Частенько бывало так: задремлет дед, свернется — прямо как маленький клубочек — на дне телеги, лишь борода наружу, курчавая, рыже-огненная, того и гляди — на солнце задымится. Ухватится Григорий за вожжи, выпавшие из рук деда, а куда править — не знает: дорог много, а память еще мягкая, как вата, дедовы наставления не задерживались, даже не просеивались, а пропадали, и дед сердился: «Худая же ты башка, Гришка». Григорий морщил лоб — тоже сердился, не на деда, конечно, на себя: неужели-таки вырастет тугодумом. Но потом, уже через год, когда кости окрепли и взгляд стал острее, память стала услужливее, и любая былинка в поле врезалась надолго, и дед уже дивился: «Ах ты, поскребыш, туды тебя язви».

Но это будет потом, когда не станет кобылы, а в то лето она была его памятью. Она не раз выручала мальчика, приходила туда, куда дед замышлял. Встряхиваясь от сенной трухи, продирая слезящиеся глаза, дед с грубовато-стыдливой лаской выговаривал:

— Золотая скотинка ты, шибко умная, зараза. И почему бывает так: что некрасивое — непременно умное? Вот ведь глядеть на тебя вроде тошно, как на тещу иную, а войди в башку твою — человек, и только, — и тяжко вздыхал. — Жизни тебе не будет, вот чего жаль.

— Почему, деда? — пугался мальчик.

— А умные долго не живут. Чует сердце мое, чует, — хлопая кобылу по крутобокому вздрагивающему телу, жалобно тянул: — Кобыла, а понимает. Ты взгляни ей, Гришка, в глаза. Это же не глаза — наша боль с тобой.

Правду говорил дед: сгинула кобыла. В тот же год глубокой осенью, которая тем и запомнилась, что, уходя, прихватила с собой и кобылу.

Пора уже было ложиться зиме — снежной, пушистой, но осень продолжала дышать промозглой сыростью, волочила по небу клубастые, вспученные от бесконечных дождей тучи.

Дед, застрявший в то время в дальнем селе района, с надеждой глядел в узкий разрыв неба, надеялся, что он расширится, вберет в себя лучи солнца и наступят ясные, морозные дни и можно будет вернуться к праздникам домой. Но разрыв затягивался, и дед зло впечатывал кулаки в стол, мальчик вздрагивал, с опаской взглядывал на деда: неужто решится? И не поверил, когда дед, вот так же грохнув кулаком по столу, почти взвизгнул оторопевшему мальчику:

— Гришка, собирайся! Едем!

Никакие уговоры хозяев не помогли — что втемяшилось деду в голову, ни одним клином не выбьешь.

Половину пути протащились удачно, а вот речонка Чернушка, которая летом насквозь просыхала, остановила их. Хоть назад возвращайся, но для деда такой отступ похуже смерти самой. Задергал дед вожжами, засвистел кнутом, кобыла напряглась, вытянула тело свое, как мехи гармони, до предела, прорезала в бурлящей речонке дорогу, тянула к такому близкому и желанному берегу телегу с сидящими на ней людьми.