Передав письмо царицы намеревавшимся «возбудить страсти» Родзянке и Гучкову, Бадмаев 17 февраля написал очень сладкое письмо царю, что «епископ Гермоген и иеромонах Илиодор – фанатики веры, глубоко преданные царю, нашли нужным мирно уговорить г. Нового не посещать царствующий дом», и предлагал «спокойно, не возбуждая страстей, ликвидировать это дело». Увидев со временем, что «хлыст, обманщик и лжец г. Новый» не пошатнулся, Бадмаев стал именовать его «отцом Григорием» и «дорогим Григорием Ефимовичем».
Вслед за Коковцовым императрица-мать, по совету Юсупова, пригласила Родзянку.
– Я знаю, что есть письмо Илиодора к Гермогену, – (у меня действительно была копия этого обличительного письма), – и письмо императрицы к этому ужасному человеку. Покажите мне, – сказала она. – Не правда ли, вы его уничтожите?
– Да, ваше величество, я его уничтожу.
Тут Родзянко добавляет, но тоже с большим благородством: «Это письмо и посейчас у меня: я вскоре узнал, что копии этого письма в извращенном виде ходят по рукам, тогда я счел нужным сохранить у себя подлинник».
В действительности никаких «подлинников» у Родзянки не было – они были у Родионова, и о них я скажу далее. Копии же писем, которые «в извращенном» или не извращенном виде стали ходить по рукам, имели своим источником самого Родзянку и его однопартийца Гучкова, ибо именно им эти копии передал Бадмаев. Если сам Родзянко и не имел намерения распространять эти письма, то во всяком случае он не задумался взять их у Бадмаева и не воспрепятствовал их распространению Гучковым. К сожалению, оказалось, что в России не только полиция, но и «общественность» считала возможным перлюстрацию и использование чужих писем».
Андрей Амальрик – советский диссидент и либерал, которого трудно заподозрить в симпатии к монархии, и его сожаление могло быть не вполне искренним. Но вот что писал за полвека до Амальрика убежденный монархист и консерватор И. Л. Солоневич:
«Во всей распутинской истории самый страшный симптом не в пьянстве. Самый страшный симптом – симптом смерти, это отсутствие общественной совести. Вот температура падает, вот – нет реакции зрачка, вот – нет реакции совести. Совесть есть то, на чем строится государство. Без совести не помогут никакие законы и никакие уставы. Совести не оказалось. Не оказалось элементарнейшего чувства долга, который бы призывал наши верхи хотя бы к защите элементарнейшей семейной чести Государя. Поставим вопрос так. На одну сотую секунды допустим, что распутанская грязь действительно была внесена внутрь Царской Семьи. Даже и в этом случае элементарнейшая обязанность всякого русского человека состояла в следующем – по рецепту ген. Краснова, правда, уже запоздалому, – виселицей, револьвером или просто мордобоем затыкать рот всякой сплетне о Царской Семье.
Я плохо знаю Англию, но я представляю себе: попробуйте вы в любом английском клубе пустить сплетню о королеве, любовнице иностранного шпиона, и самые почтенные джентльмены и лорды снимут с себя сюртуки и смокинги и начнут бить в морду самым примитивным образом, хотя и по правилам самого современного бокса. А наши, черт их дери, монархисты не только не били морду, а сами сладострастно сюсюкали на всех перекрестках: «А вы знаете, Распутин живет и с Царицей, и с Княжнами». И никто морды не бил. Гвардейские офицеры, которые приносили присягу, которые стояли вплотную у трона, – и те позволяли, чтобы в их присутствии говорились такие вещи».
Коль скоро разговор зашел об Англии, в добавление к этой мысли можно вспомнить знаменитую английскую легенду о королеве Годиве, которая, по преданию, вынуждена была обнаженной проехать на лошади через весь город, и жители этого города, щадя ее честь, наглухо закрыли все ставни. К несчастью, у нас в России их распахнули настежь, да еще принялись перемигиваться и перешептываться…
«…смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: „Посмотрите, какую ложь распустили!“, а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: „Да, это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!“ и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: „Какая пошлая ложь!“ И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить».
Добавить к этим словам Гоголя нечего. Россия, точнее образованная часть се общества – ведь чтением и распространением этих писем занималась главным образом она, – превратилась в тот самый губернский город NN, куда некогда въехала чичиковская бричка.
Что же касается Государя, то для него, судя по всему, вся эта история была очень неприятна. Существует воспоминание Коковцова о том, как во дворце узнали про письма и как отреагировал на это Николай Александрович. Коковцов описывает свою встречу с министром внутренних дел А. А. Макаровым:
«Наш разговор перешел затем на распространяемые с ссылкою на Гучкова письма Императрицы и Великих Княжон, и мы оба высказали предположение, что письма апокрифичны и распространяются с явным намерением подорвать престиж Верховной власти, и что мы бессильны предпринять какие бы то ни было меры, так как они распространяются не в печатном виде, и сама публика наша оказывает им любезный прием, будучи столь падкою на всякую сенсацию <…> Подлинных писем я тогда не видал, и не знал, откуда попали они к Гучкову, и каким образом мог он иметь копии с них. Содержание письма Императрицы, в особенности некоторые выражения его, вроде врезавшегося в мою память выражения: „Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки“, конечно, могли дать повод к самым непозволительным умозаключениям, если воспроизвести их отдельно от всего изложения, но и всякий, кто знал Императрицу, искупившую своею мученическою смертью все ее вольные и невольные прегрешения, если они даже и были, и заплатившую такою страшною ценою за все свои заблуждения, тот хорошо знает, что смысл этих слов был совсем иной. В них сказалась вся Ее любовь к больному сыну, все Ее стремление найти в вере в чудеса последнее средство спасти его жизнь, вся экзальтация и весь религиозный мистицизм этой глубоко несчастной женщины, прошедшей вместе с горячо любимым мужем и нежно любимыми детьми такой поистине страшный крестный путь».
Кроме того, Коковцов (по отношению к Государыне настроенный не просто лояльно, но почтительно и верноподданно) в своих мемуарах также удостоверил подлинность писем и тех копий, которые были с них сделаны:
«Еще в конце января этого года, как-то вечером Макаров позвонил ко мне по телефону и сказал, что ему нужно посоветоваться со мною, но по нездоровью он не выходит из дома. Я пошел к нему на Морскую и узнал от него, что он напал на след подлинного письма Императрицы к Распутину и при нем еще 4-х писем к нему же Великих Княжон, что эти письма находятся в руках одного человека, мне, да и ему, Макарову, совершенно неизвестного, получившего их из рук какой-то женщины, пробравшейся в монастырь к Илиодору, который передал их ей из опасения, что их могут отобрать у него при обыске. По словам Макарова, женщина эта объяснила, что Илиодор получил эти письма непосредственно от Распутина, в бытность его в гостях у него в селе Покровском, летом, по-видимому, еще 1910 г., когда оба они были еще в величайшей дружбе. Илиодор рассказал этой женщине, что Распутин вовсе не хвастался этими письмами, а просто показал их ему, а затем разрешил даже Илиодору взять их только потому, что этот последний усумнился вообще в их существовании, предполагая, что Распутин рассказывал о своей близости ко Двору только для того, чтобы втирать очки темным людям.
Макарова чрезвычайно заботил вопрос о возможности изъять эти письма из обращения, так как он опасался, что появление их в фотографированном виде могло породить еще больший скандал, нежели печатные копии, и он просил моей помощи в этом деле. Мы условились, что Макаров постарается сначала подействовать на обладателя этих писем уговором и убеждением в необходимости изъять их из обращения, затем, если это не подействует, постараться купить их, для чего я согласился открыть необходимый кредит, если же и это не поможет, то мы условились, что он будет изыскивать всякие иные способы.