— Привыкнуть надо; сразу, пожалуй, не сгожусь.
— Хочешь, к мокрушникам иди. Только тоже живут, как турецкие святые, — сказал парень и добавил пару крепких слов для остроты разговора.
— Куда мне! Я слабый, да к тому же родимец (припадок). Хлестал раньше. Крови боюсь, в деревне сказывали.
К вечеру Сережка сидел под забором ночлежки и о чем–то серьезно разговаривал с захирелой больной девкой. Голос у нее был сиплый и как–то странно хрипел. Сережка внимательно слушал и курил, часто втягивая дым, как будто куда–то спешил или не хотел оставить окурка.
— Чуда–ак ты человек! Влип, как муха в тенетину. Сколь тут не соберешь, все в стирки спустит, — говорила ему девка и тыкала в бок пальцем.
— Плохо будет–уйду. По–твоему терпеть не буду.
— Я тоже уйду, пойдем вместе.
— Пойдем. Куда только?
— Куда хочешь, по мне хоть в воду.
Девка живо уговорила его, и они с новыми мыслями спокойно разошлись по этажам шумевшей ночлежки.
Глава X
На свой страх
В семье Бузилиных шел званый обед. Именинник вежливо угощал гостей и говорил о переменах в семействе. Он даже снисходительно целовал Катю в голову, а она от страха ежилась в комочек, когда он подходил к ней, и дрожала. Но, однако, уважениям и ласке скоро пришел конец. Хмель делал свое дело. Именинник из–за пустяков побил жену и уже успел Катюше до крови нарвать уши. Теперь никакие уговоры не действовали на него. Часам к десяти он немилосердно исхлестал ребенка ремнем и как щенка выкинул в сырой коридор на улицу. Напрасно рыдала Катюша, искала милости и пощады, — чужое сердце не отозвалось. В разорванном платьице она долго вздрагивала маленьким телом на сыром холодном асфальте, горькие детские слезы неудержимо скатывались на широкие плиты, а в груди, как подброшенный мяч, торопливо стучало сердце. Рядом лежавший пес тоскливо визжал. Порой он подходил к дверям и долго царапал лапами, как бы собираясь крикнуть: «подберите ребенка». А когда возвращался, лизал Катюше лицо и ворчал с затаенной злобой.
Много времени прошло, пока Катюша пришла в себя. Она как–то не сразу и с усилием поднялась, и жутко стало ей. Кругом молчала притаившаяся тишина. Густою тяжестью нависла над городом ночь. Невдалеке прогремел трамвай, спугнул молчание ночи, и снова залегла в застенках узкого коридора тоскливая безмолвная тишь.
Катю, когда она задыхалась от бега и замедляла шаг, толкали с тротуара, как ненужный хлам, валявшийся на дороге. Никто не остановил ее, ни одна рука не скользнула по белокурой головке. Видно, одна мать, ласковая и приветливая, осталась у нее, это–бескорыстная, добрая улица.
В голове от усталости кружилось, в глазах играли золотистые метлички. Вон и ребята тянут без устали тоскливые слова о помощи.
И тоскливые голоса пробудили жуткое прошлое. Подбежала к первому попавшемуся парню, схватила его за рукав и тихо спросила:
— Где мой Сережа, ты его видел?
— Какой тебе еще Сережа? — недовольно оборачиваясь, переспросил парень. — Почем я знаю? Отстань!
— И Сашу с Антипкой, и Наташу тоже не видел?
— Сказал–нет, чиво прильнула? — Парень осторожно оттолкнул ее и отошел в сторону.
Катюша осмотрелась кругом и с радостью бросилась к слепому.
— Сережу не видел, дедушка, и не знаешь?
— Мало ли их тут, а какой он из себя?
— Большой.
— В ночлежке, небось. Озорной он, ай тихоня?
Но Катюша, не зная что говорить, расплакалась.
— Ребята все здесь, а иво нету.
— Где тут тебе всё! Их вона в ночлежке битком. Подожди, мы скоро пойдем туда, може, на счастье и встретим. — Старик тем временем окликнул парня и заиграл на бандуре, а детский голос подхватил, и снова полились знакомые песни про нужду и печаль, закачалась седая голова и жалобней, заунывней заиграла бандура. Так до позднего вечера неравномерные аккорды бандуры плакали о нужде, о несчастьях и бедах народных. Долго пели, пока не прервался голос певца и не отказались кривые пальцы старика ходить по струнам. Усталые, шли все в ночлежку.
— Ох, хо–хо, — тяжело вздохнул старик. — Сегодня, чувствую, опять долго не уснуть. Ребята приставать будут–грустную сыграть, и не отмолишься. И, как нарочно, принесут спирт, сами выпьют и изрядно угостят старика. Тут тебе и горе забудется, и язык развяжется, и мысли, как ручей, польются бесконечным ключом воспоминаний,