Щастный с болью в сердце отстранился от бинокля.
— Начать обстрел.
Мятежные матросы сдаваться не собирались, понимали, что многих и многих ждет заслуженная кара за бунт и за бесчинства на «святой матросской земле».
Мичману Владимиру Успенскому выпало отстоять «собаку», как звали вахту с полуночи до четырех часов утра на Балтийском флоте. Молодой офицер коротал время за разговорами с вахтенным унтерам.
Тишина, разве что кое-где звенят склянки. Все затихло, как море перед бурей.
И вдруг, часа через два, начали слышаться крики. Приглушенное пение. Пистолетные и ружейные выстрелы. Матросы обходили корабли, которые носом были повернуты к молу. Крики. Выстрелы. Снова и снова.
Два тела сбросили с кормы на лед, начавший багроветь.
Минута-другая — и толпа ворвалась на «Терек», где и был Успенский. Ухмылки, брань, запах перегара — и револьвер мичмана, который уперся ему в лоб. Руки связаны за спиной. Мгновения растягивались в вечность, чтобы потом взорваться сверхновой.
— Эт не «дракон», эт с Черного, учится, от самого Колчака! — за Успенского вступился тот самый вахтенный. Дуло револьвера его рука отвела ото лба Владимира.
— Ааа… — протянул один из матросов. — Ну, нехай живет. Пока.
И щербатая ухмылка во весь рот. Звук отпирающегося светового люка — и удар о стол, стоявший в офицерской кают-компании. Успенский добрался до каюты, где к тому времени начали собираться пока что пощаженные офицеры-балтийцы. Мичман спрятал деньги в ботинки — а через несколько минут пришла все та же бравая команда. С ленточками «Полуэкипажа» на фуражках — и с полными карманами. Всех выживших офицеров обирали: говоря, что ищут оружие, забирали бумажники, часы, обручальные кольца…
Еще пять таких обысков, и новые матросы, которым не оставалось чем поживиться, злились, ругались, били револьверами, кто под руку попадался.
Утром снова — пришли, те же, из полуэкипажа. Срывали погоны, нередко с кусками рукавов, собрали офицеров и кондукторов. Повели через Якорную площадь. Навечно застывший Макаров смотрел на труп адмирала Вирена, неделю назад катавшегося на коньках, а теперь развалившегося на снегу. Стало дурно при виде рва, заполненного скрюченными телами офицеров.
— Куда нас ведут? — наконец-то спросил Успенский.
— Не хотим пачкать собачьей кровью кронштадтскую землю, будем на льду расстреливать офицерье! — злобно ответил матрос.
Залив. Успенский вспомнил волны Черного моря. Адмирала… Ну что же, раз, два, три, пли…
Щелкнули затворы. А Успенский все стоял и стоял. По льду забегали солнечные зайчики. А сзади несся хохот матросов. Мучения только начинались…
Тюрьма. Сам начальник тюрьмы, избитый прикладами, присоединился к офицерам. Сперва — одиночная камера.
Сосед повесился через два дня. Молодой поручик по адмиралтейству. Матросы, придя через некоторое время за трупом, лишь жаловались, что теперь труп тащить — мучиться, надрываться… Постоянно неслись полусумасшедшие крики…
Какие-то люди постоянно заглядывали внутрь. Потом — общая камера. Шесть десятков человек, спавших на полу (нары забрали), страдавших от холода и волнения, непонимания, что же происходит… На завтрак — кипяток, на обед — барский стол — похлебка из нечищеного картофеля и ржавых голов селедки.
А потом — снова залив, расчищавшийся ото льда. Черные силуэты на самом горизонте, в которых едва-едва, только чутьем можно было угадать корабли Гельсингфорсской эскадры. Волны играли с льдинками, игравшими всеми цветами радуги на солнце. Успенский не услышал щелчка затвора. Только ноги почему-то разом подкосились. Молодой мичман умер наполовину седым…
Дыбенко, ставший вождем мятежного Кронштадта, отказался проводить переговоры. После этого предложения на берегу остались лежать десятки убитых офицеров. Самые буйные кронштадтцы просто подмяли под себя всех остальных, и ни на какие уступки идти бы просто не дали. Расстрелом офицерства «буйные» пытались отрезать путь обратно, шанс на переговоры. Да и с каждым убитым или умершим офицером надежд на помилование поубавилось. С топливом стало плохо, с едой — еще хуже. Некоторым недоставало и еще кое-чего — марафета…