— Кому и зачем это надобно? И не рискуем ли мы, соглашаясь? — матери сказал.
Но мать:
— Алёшенька! Ну если бы нам убийство предлагали или другое что! А то ведь...
— Но зачем? И для кого? Ведь если я стану любовником цесаревны, её при дворе не похвалят!
— А нам-то что!
— Кто при дворе против Елизавет Петровны? Сказывали, будто Остерман, Андрей Иваныч...
— Да это она против него!
— Ну, стало быть, и он — против неё. Так это от него всё? И деньги обещал?
— Алёша! Не всё ли тебе едино, от кого, кто обещал! Были бы деньги!
— Но от него? Верно я разгадал?
— Пусть от него!
— А сын у тебя, матушка, не такой уж простак!
Она потрепала его по волосам.
— Умник ты у меня!..
Но самым важным обстоятельством, всё, в сущности, решившим, определившим, явилось то, что деньги были даны вперёд. И сказано было, что деньги эти (и не такие для сержанта Шубина и баронессы Климентовой малые!) возможно будет оставить себе, даже если дело не выгорит и цесаревна не пленится красивым гвардейцем. Й вот эти деньги, они-то всё и решили окончательно.
И всё это было уже и почти давно, ещё зимою. И она подъехала в санях к своему дому, и, как всегда, на часах у ворот стояли два гвардейца. А снег летел, будто прозрачная вуаль, вся в белых мушках, прозрачная, ветреная — на синем. На синем тёмном небе. И вдруг небо, синее, тёмное, озарилось множественным иглистым светом от множества золотых звёздочек. А прежде...
Из тумана, из вуали снежной — белое — на тёмном синем — звёздочки золотые — и явился дивный юноша, сказочный... Но нет, не принц! Да и что ей заморские принцы, обманно с ними... А это иная сказка, не из книжки французской, нет, а рассказанная, сказанная голосом нянькиным певучим и мерным, в самом раннем, в самом первом, ещё до мадамы парижской, детстве... «И явился ей молодец красоты неописанной!..»
«...красоты неописанной!..»
И это он и был. Глаза-бирюза, щёки-яблоки, кудри русые, на три грани чесаны... Впрочем, как положено было, имел на голове под шляпою гвардейской — парик...
Гвардии сержант Шубин!..
И уже в постели, на перине пуховой, она поняла, что кет, ничего-то она не знала о том, что значит бабой быть, настоящей женщиной. Нет, ничегошеньки она не знала. Думала: экая дурища — продырявил мужик — и уж баба; понесла, скинула — и баба! Ан нет! Настоящая баба — это когда мужик у тебя — твой! По сердцу и плоти — весь твой! Вот тогда!..
Он был — весь её! Она над ним озоровала, за уши трепала, рот кусала. Из плача — в смех, в лютованье, в беснованье и щекотанье, из омута — в небо!.. Из неба — в омут!..
Всё в нём было мило: слова, уста, глаза... И письма он ей писал, не как Бишоф-покойник писывал по-немецки, а попросту, по-русски — хорошо, словами хорошими!
«Милая вы государыня Лизетка Петровна! Благодарствую Вам, моей милостивой, об Вашем ко мне добром воспоминании. Верный я Вам слуга вовек, бешеная Вы моя ветреница! И не много пишу, да много силы замыкаю...»
А она ведь прежде и не знала, какие бывают мужчины — сильные, послушливые без угодливости, простодушные. В нём одном — целый мир ей открылся. И она чувствовала (о, ведь и она была наделена своим чутьём!), и чувствовала, что мир этот новооткрытый — он большой, он великий, но простодушный он и будет — её!..
Она разрыла укладку, отыскала списанные некогда стихи русские Виллима Ивановича Монса и вновь перечитала. При этом она вовсе не помнила, не вспомнила, что стихи эти — стихи отрубленной головы. Что ей было до этого! Она любила стихи, русские стихи. И перечитала ещё и ещё... Покамест пальцы не запросили гусиного пера, покамест не потянулось пёрышко к белому листу бумажному...