Сыплюсь, Виктор Ильич. Сыплюсь, как порванный мешок.
Может, новая жизнь дана мне вовсе не для спорта? Может, она дана для чего-то другого, для чего-то нормального и человеческого?
Окончить школу. Поступить в ПТУ. Стать слесарем-инструментальщиком на заводе имени Фрунзе, получать сто двадцать рублей, жениться на хорошей девушке из Пензы, родить детей, купить телевизор «Рубин», ездить на рыбалку по выходным и не думать ни о каких барьерах, кроме штакетника вокруг собственного палисадника.
Нормальная советская жизнь. Тихая, ровная и понятная. Без утяжелителей на ногах, без палки у амбара, без тетради с цифрами, без Ефимова с его безразличием.
Мать была бы рада.
И тетя Паша кивала бы одобрительно, и Колька Рябов нашел бы другой объект для насмешек. Степаныч перестал бы смотреть тем странным взглядом, а Митрич убрал бы мелкашку на стену. Егорыч перестал бы ждать по вечерам у ворот конюшни.
Я сидел на полу в сарае и не мог встать. Не потому что поза такая драматическая, мол, герой на дне.
А потому что при попытке подняться меня подрубал кашель. В ногах предательская слабость, голова кружится, пол сарая холодный, земляной, с запахом сырости и мышей, кажется вполне приемлемым местом, чтобы посидеть еще минуту. Или две. А то и все десять.
Тетрадь все также лежала на коленях. Открытая на странице с сегодняшним замером. В ней записи двух месяцев, аккуратными столбцами, два месяца подъема и адской работы, которая теперь стоила ровно столько же, сколько алгебраические формулы на первых страницах, чужой почерк, числа и чужая жизнь.
В щель между досками стены пробивался свет, тусклый, серый и осенний. Штанга лежала в пыли. В углу сатиновые утяжелители, с высохшим песком, бечевка потемневшая, перетирается в двух местах.
Палка из орешника прислонена к стене, уже в паутине, свинцовая обмотка потемнела. Самодельный, нелепый, детский инвентарь, как экспонаты музея несбывшихся надежд.
Я снова закашлял. Сухо, коротко, два спазма. Привкус железа. Сплюнул на земляной пол, увидел темное пятно, но в полумраке сарая не разобрать, что там.
За стеной послышались голоса. Мать разговаривала с кем-то у калитки, негромко, слов не разобрать. Потом калитка скрипнула, по тропинке зашаркали шаги. Затем тишина.
Всего неделя до двадцатого. С документами так ничего и не решено.
Команда не собрана. Новое тело не слушается. Дома молчание, громче любого крика.
Мать ничего не говорит, молчит за ужином, завтраком, когда ставит на полку новую пачку горчичников. Она уже все сказала, про ПТУ и про спорт, и ждет, когда действительность скажет за них.
Реальность говорила очень громко. Просевшее здоровье, рухнувшие показатели. Кашель по утрам.
Я закрыл тетрадь и уронил ее на пол рядом с собой. Она упала обложкой вверх, Гагарин в скафандре улыбался с обложки своей знаменитой улыбкой. Таблица умножения окружала его ровными рядами цифр, хотя они не имели никакого значения.
За стеной сарая прошел Егорыч. Я узнал его по шагам, длинный, короткий, и так далее. Хромота. Кирзовыми сапогами по утоптанной тропинке.
Шаги замедлились у забора, как тогда, у поленницы. Потом снова ровный ритм, дальше, по направлению к его двору.
Я сидел на полу и смотрел на щель света в стене сарая. Свет тусклый, серый и безразличный. Осенний свет, которому все равно.
Так весь день просидел в сарае, весь какой-то оцепенелый. К десяти вечера все-таки поднялся, дошел до дома, лег на кровать поверх одеяла, в ватнике, не разуваясь.
Мать не проснулась. Я и сам заснул мгновенно, будто провалился, без снов, без мыслей, как будто кто-то выдернул штепсель из розетки.
Проснулся в шесть. Петух молчал. Это было первое, что я отметил, еще лежа.
Петух, обычно всегда кукарекал каждое утро с четырех тридцати. Но сейчас он молчал. Тишина стояла непривычная, пустая, без обязательного хриплого крика, запускавшего день, как стартовый выстрел.
Мать ушла затемно, кровать за перегородкой заправлена, подушка стоит углом. На столе кружка молока и краюха хлеба. Привычный набор, жесты заботы, оставленные молча, как записка без слов.
Я встал, натянул ватник и вышел на крыльцо. Утро холодное, ясное, без вчерашней сырости, небо чистое, бледно-голубое, первый раз за неделю без облаков.
Иней появился на траве, на лопухах у забора, на перилах крыльца, белый, колючий, хрустящий под пальцами. Изо рта шел пар.
Зорька мычала в хлеву, требовательно, гулко, пора ее кормить. Корм это сено из стога за сараем, надо поднять охапку на вилах и бросить в кормушку. Воду набрать из колодца, ведро и перелить в корыто. Куры будут клевать зерно из мешка, стоявшего в сенях, в жестяном совке.