14
После забастовки мы перестали быть научными сотрудниками в чистом виде. Члены лаборатории должны были полдня вкалывать, а потом уже заниматься теоретическими и историческими проблемами гармонического развития личности. Я много размышлял над тем, как же это нам удается совмещать в себе невероятный цинизм и веру в нечто лучшее, нравственное и прогрессивное. Никольский успокаивал: "Нам нужно выжить, чтобы бороться и победить". Лапшин прибавлял: "Надо быть реалистом. Ложь не прилипнет к честному и чистому нутру. Отмоемся". Но я чувствовал: не отмыться нам. Предавший себя однажды расплачивается всю жизнь.
И еще одно предательство по отношению к самим себе, к тем, кто был еще в более худшем, а точнее, в невыносимом положении. Мы каждый день видели, как на наших глазах чахнут и умирают обиженники, как их дуплят, лупят, как измываются над ними, заставляя выполнять самую грязную работу. Число этих обиженников росло с каждым днем. Каждый неугодный становился обиженником. Здоровый маколлистский коллектив всякий раз выбрасывал из своих недр неугодных, растаптывал их, показывая, что так будет с каждым, кто будет мешать поступательному движению к начертанным рубежам.
В подвале был вывешен новый лозунг: "Вперед, к сияющим маколлистским вершинам!" Глядя на транспарант, мы даже не улыбались. Маколлизм был нашей действительностью. Он вошел в наши души. Въелся в ткань сердца, что-то выместил оттуда, соединился со страхом, облекся в цинизм — одним словом, прижился.
Мы были сущими паразитами, гуманитариями на самой низшей ступени. Мы были творцами дозволенной лжи, которая, однако же, носила диссидентский характер. Собственно, как выразился Никольский, и Заруба был своего рода диссидентствующим авторитаристом — явление, вдруг распространившееся по великой державе: диссидентствующая бюрократия, диссидентствующая автократия, номенклатура. Говорят, и по должностям рассасывалась эта категория новоявленных воителей: диссидентствующие министры, кэгэбисты, депутаты, разжиревшие на лжи литераторы. Не было диссидентов только среди прокуроров, фармацевтов и ассенизаторов. Наше диссидентствование тоже носило гуманитарно-паразитарный характер. Мы профессионализировались в паразитизме, как и тысячи гуманитариев, которые жили пока на воле и о перевоспитании которых так мечтал великий реформатор Заруба.
Мы жили за счет черной массы, именуемой народом, массы, впрочем, отчужденной от народа и брошенной в пасть этого дикого ада, где властвовали чудовища типа Багамюка и Зарубы, в чьих повадках, наклонностях я неизбежно видел тех тоталитарнотов, которые занимали более высокие посты. Мы обслуживали ложью. Мы изощрялись в развитии теоретических позиций, зная, что если мы не так что-то сформулируем, то получим за нашу плохо "зробленную" работу очень хорошую трепку. Больше того, нам постоянно намекали и на возможность превратиться в обиженников, то есть оказаться на самом дне бездны.
И мы старались. Я всякий раз думал про себя о том, почему те "великие страдальцы" готовы были подписать любые бумаги, лишь бы избегнуть той жуткой кары, на какую способен лишь освобожденный от христианских чувств пролетарский норов, озлобленный и безумствующий. Мы добросовестно писали доклады, сценарии, статьи, вычерчивали сложные и красочные диаграммы, схемы и прочую наглядность. Везде, как и положено, мы отражали рост. Рост сознательности и производительности труда, рост качества (это слово любил Заруба) отношений, воспитанности, патриотизма, санитарии, общественной активности, клубной работы, самоуправления. Всюду пристегивалось качество. Везде говорилось о качественных показателях. В ходу были такие сочетания слов: "качество эффективности", "качество контроля", "кривая качества", "диапазон качества", "качество индивидуальной работы". Когда мы попались с тем треклятым бензином, то есть с самогоном, Заруба сказал:
— Качественные показатели резко упали в нашей колонии!
Зарубе удалось замять дело. Он, правда, нас наказал. Трое суток ареста дал и поручил выполнить сложную и неприятную работу: распутать горы веревок и шпагата, а затем уже из распутанного сплести сети, или, как он говорил, "подсетники", которые наращивались на другие сети, — одним словом, он знал, что мы должны были сплести.
После забастовки нас опять наказали за то, что мы были недостаточно активны в процессе развития демократических движений: плохо работали в забастовочном комитете, слабо выкрикивали лозунги и демократические требования. Наше поведение было признано двурушническим.
— Когда коллектив живет идеями свободы, к двурушникам надо проявлять особую нетерпимость, — пояснил Заруба и сунул нам за пассивность три наряда вне очереди. Так мы оказались в подвальном карцере, где должны были распутывать новые веревки, а между делом заниматься историческими изысканиями истоков маколлизма.
Мы приняли наказание, как того и требовал Заруба, героически. Заруба пояснил на построении:
— В коммунистическом воспитании есть принцип — наказывать лучших! Но, будучи наказанными, они будут еще сильнее любить наш коллектив, еще лучше будут выполнять поручения.
И мы вместе со всеми кричали: "Ура!"
Мы жили ложью, жалобами, обидами и оскорблениями — и это считалось нормой. В нашем межличностном общении сложился некий идеологический цинизм, которым мы прикрывали свою безысходность.
— Итак, заседание лаборатории считаю открытым, — объявил Лапшин после обеда, когда значительная часть нашего плана по распутыванию веревок была качественно выполнена. — Сегодня мы остановимся на важнейших методологических проблемах философско-исторического порядка…
Мы сидели вчетвером, и, если бы не голодный паек да Квакин, все было бы терпимым.
Квакин то и дело встревал в разговор, я не выдержал и сказал ему:
— Квакин, будешь скверно вести себя — задушим.
— Как задушим? — удивился Квакин. Удивился потому, что я взял на себя несвойственную мне роль. Это Багамюк или Серов могли душить, а чтобы Степнов или Лапшин — это не по правилам.
— Задушим так, как задушили Льва Борисовича Каменева, первого председателя ВЦИК нашей страны.
— Первым председателем был Яков Михайлович Свердлов, — поправил Квакин. — А Каменева не задушили, а расстреляли, как врага народа.
— Вот и мы тебя расстреляем, как врага народа, если будешь мешать нам…
— Все что хотите делайте, а про политику не дам вам разговоры вести. Не положено.
— Ах ты сучара! — завопил Лапшин и набросил на Квакина сеть, стянул ее вокруг шеи бывшего партийного работника так сильно, что Квакин зашипел, выпучив глаза.
— Делайте что хотите, только оставьте в покое, — смирился он. — Я же о вас и думаю.
— О нас партия думает, дорогой, — сказал Лапшин и продолжал начатый раньше разговор:- Если хотите знать мое мнение, то оно сводится к тому, что сталинская ситуация нашла в нас некоторое свое продолжение…
— Почему некоторое? Еще полгода назад я говорил так: "Все то же самое, только не сажают", а теперь я говорю: "Все то же самое, только лагеря посовременнее". Это первое, — сказал Никольский. — А второе состоит в том, что мы сталинисты второго поколения. Мы образуем социальность более мерзкую, более изощренную…
— Вы себя считаете сталинистом? — спросил удивленно Лапшин.
— И вас тоже, — ответил Никольский. — Я согласен со Степновым. Мы считаем себя будто бы самыми лучшими. Я подчеркиваю — будто бы. У нас все будто бы. Мы и верим будто бы в коллективность, а на самом деле утверждаем суррогаты общения, потому что готовы за свое собственное глотку другому перегрызть. Понимаете, я раньше думал, что благо нашей жизни состоит в том, что мы ценою жертв избавились от собственнических инстинктов, а на самом деле они лишь преобразовались. Собственничество и эгоизм стали иными — паразитарными, мы хотим урывать от государства, от коллектива, в котором работаем, от близких и даже от родных. Микробы суррогатов коллективности проникли во все артерии нашего организма, поразили мозг и душу и образовали, таким образом, новое существо, которое я бы назвал безличником, или гомо суррогатус. Этот гомо удивительно приспосабливаем к любой конъюнктуре, к любым социальным условиям, и самое главное — к любым мучениям.