— Каждый сотрудник отчитывается о проделанной работе в понедельник и четверг. Никаких устных отчетов. На стол кладутся рукописи и материалы исследования.
— Что же можно сделать за три дня? — возмутился Канистров.
— Вот и посмотрим, что же можно сделать за три дня, — ответил спокойно Лапшин и рассказал, как однажды отряд осужденных во главе с покойным Васей Померанцевым за трое суток выполнил месячную норму.
— Но у нас не такой строгий режим, — улыбнулся Вселенский.
— А вы как считаете? — спросил я у Никулина. — Надо вводить строгую отчетность?
— А как же! — ответил Никулин. — Будем спрашивать невзирая на лица.
Я прислушивался к отвратительному, монотонному гулу заведенной мною машины, и мне становилось тоскливо: сколько же сил я трачу и еще долго буду тратить на создание подобных никому не нужных громоздких перемычек, механизмов, перемалывающих пустословие, демагогию, авторитарность!
Когда вышли на улицу, Лапшин сказал:
— Группа начинает работать, как самый четкий сталинский аппарат…
— Все будет зависеть от того, каким содержанием наполнится эта работа, — как бы возражая, ответил Никольский. — Кстати, завтра наша первая философско-литературная среда, товарищ Степнов.
— Сообщение о Каменеве делает Лапшин, — ответил я.
— Не сообщение, а читаю эссе, — поправил Лапшин. — Я сгруппировал в общем-то известные материалы, но кое-что есть о рождении нового социального типа. Так мне кажется…
14
— Я слышал такую байку, — начал свой рассказ Лапшин. — Это было в Сольвычегодске. Сталин ходил по базару, и к нему пристала цыганка: "Давай погадаю", — "Я сам тебе могу погадать, — ответил он. — И всю твою судьбу могу тебе предсказать". — "Ну предскажи, если ты такой умный". И Сталин сказал ей: "Умрешь ты к вечеру, и ребенок твой останется сиротой". — "У, какой ты нехороший, — сказала ему цыганка. — И глаз у тебя нехороший". А когда Сталин уходил с базара вместе со своим знакомым по ссылке, у входа толпился народ. Они подошли и увидели убитую цыганку. Ссыльный товарищ спросил у Сталина: "Как ты узнал, что она умрет?" Он ответил: "У каждого человека на лице написано, сколько он будет жить и как умрет…"
Когда Сталина называют гением злодейства, нередко подразумевают, что этот принципиально новый человек нес в себе смерть и, если хотите, способность пробуждать потребность смерти в других. Эта всеядная смертоносность как универсальное свойство проявляется и в настоящее время. Оно — болезнь века! Я долго размышлял над способностью определять жизненную крепость другого человека, определять рождение потребности умерщвлять — неважно что! — природу, творчество, близких, далеких или самого себя.
Сталин не убивал, он заботливо готовил людей к смерти.
Нет, Каменева, Зиновьева, Рыкова, Бухарина, Пятакова он не уничтожил. Они сами себя приговорили. Они изначально несли в себе заряд своей гибели. И всякий раз, встречаясь с ними, Сталин ощущал это.
Понять Сталина как явление, как смертоносное зло, которое мы вобрали в себя, передали молодому поколению, без его ведома передали, — значит, правы здесь историки, войти в судьбу тех, кто имел последний шанс изменить сталинскую систему умерщвления всего живого. Имели этот шанс — и проиграли. Проиграли Великому Инквизитору, знавшему ту единственную тайну власти, без которой нет ни страха, ни любви, ни авторитета. "Чудо" состоялось потому, что выиграл Он.
Я сейчас процитировал одну из ранних работ Л. Б. Каменева, опубликованную в 1908 году в сборнике "Литературный распад". Поразительно, но в ней он как бы предугадал развитие исторических событий и своей судьбы. Каменев рассказал о странниках-теоретиках, о странниках-мудрецах, которых уничтожил великий повелитель.
"Он — Проникший все насквозь, державший все в себе! — положил границы, дал направление, и толчок, из него исходивший, был лишь петлей, державшей новых странников у пуповины его.
Была борьба и анафематствование старого, безудержный крик и "все дозволено" во имя противоречия с ним, были молитвы тому, что в старом мире было отброшено и что было его же созданием, — в этом протекала жизнь, создавалась поэзия борьбы, ковались новые ценности и все выше подымали температуру костра, в котором хотели сжечь старых богов — бедные странники! — старый мир, старый и хитрый, "спокойно властвуя", спокойно смотрел на своих блудных детей. Он отравил их раньше, чем зажжены были их костры".
15
— Да мне было всего двадцать пять лет, когда я предсказал свою судьбу, — сказал Каменев, присаживаясь к столу. — Мы тогда все предчувствовали приближение смерти. И мы, интеллигенты, создавали апокалипсис своего времени. Мы уже видели бледного коня, и река уже сделалась кровью. Я жаждал мученичества, и боялся его, и не хотел думать о нем. Каждую ночь мне снился большой костер, который разжигал Он. И в этот костер бросали сотни, тысячи, миллионы невинных, и запах горелой плоти грозил удушьем. Мы жаждали Пришествия. Но не Спасителя, а Великого Инквизитора. И не один я. Все. Я лишь повторил предсказания Брюсова:
Но чем мука полней и суровее,
Тем восторженней песни хочу,
И кричу и пою славословия,
Вечный гимн моему палачу.
— Ну а когда же материализовалось ваше предсказание? — спросил я.
— Я вас понял. Признаюсь: черты Великого Инквизитора сначала увидел в нашем дорогом Ильиче, затем в Троцком и только в тридцать четвертом — в Сталине. Я пришел к нему перед Семнадцатым съездом. Пришел показать ему свое выступление. Он читал:
— "Мы, конечно, покатились по такой дороге, которая не могла не привести к контрреволюции… Мы открыли ворота троцкистской сволочи… мы открыли ворота кулацкой идеологии… кулак говорил: "Не троньте меня — я врасту", а на самом деле он рассчитывал: "Не троньте меня — я сожру пролетарскую диктатуру".
Когда он прочитал финал — "Да здравствует наш вождь и командир товарищ Сталин!", — сказал:
— Это уже лишнее, зачем же такое прямое восхваление. Это вычеркните. А остальное, по-моему, убедительно.
— Я свою книжечку о Чернышевском тебе так и не подарил. Вот, принес. По-моему, получилось, — я протянул книжку.
Он взглянул на меня, в какие-то доли секунды почувствовал неслучайность этого подарка, и этого разговора, и этой встречи.
— А что в ближайшее время выходит в подведомственном тебе издательстве "Академия"?
— Макиавелли, первый том с моим предисловием.
— Очень интересно. Очень интересно, — сказал Сталин. А я молчал и чувствовал себя раздавленным, и Он это понимал: чуял смертельный трепет моего сердца…
— А что дальше было?
— А дальше расскажу в следующий раз. Мне бежать надо в преисподнюю, а то Суслов закроет дверь на засов. Надо успеть.
— И Суслов с вами?
— Да, мы, идеологические работники, теперь все в одной команде. Возмущались, конечно, когда к нам Розенберга с Геббельсом подсунули, да что поделаешь. Глядите не прозевайте сцены прочтения моих Откровений. Это очень важно.
Великий мученик, запахнувшись в серое одеяло, исчез, а на его месте с книжечкой о Чернышевском стоял Он.
Сталин прочел подчеркнутое Каменевым: "Я не знаю, сколько времени пробуду на свободе. Меня каждый день могут взять. Какая будет тут моя роль? У меня ничего не найдут. Но подозрение против меня будет сильное. Что же я буду делать? Сначала я буду молчать и молчать, но, наконец, когда ко мне будут приставать долго, это мне надоест, и я выскажу свое мнение прямо и резко". "Путает, — улыбнулся Сталин. — Предупреждает. А сам уже не жилец. Смертник. Подлец и трус. Клеймит Троцкого за фразерство, а сам упражняется в высокопарной болтовне: "революционаризм!", такого слова нет. Словоблуды! Что же еще в этой книжке? Ага, вот главка: "Между Христом и Гегелем, между социализмом и абсолютизмом". Что ж, недурно завернуто, хотя Христос и Гегель — какая тут антитеза? Христос и Пилат — другое дело. Будь такое, Сталин бы этого никогда ему не простил. И все же о чем эта главка?" Он стал читать подчеркнутое Каменевым:
"Я, в сущности, решительно христианин, — если под этим должно понимать верование в божественное достоинство Иисуса Христа, то есть как это веруют православные в то, что он был бог и пострадал и воскрес и творил чудеса; вообще, во все это я верю. Но с этим соединяется, что понятие христианства должно со временем усовершенствоваться, и поэтому я нисколько не отвергаю неологов и рационалистов… Мне кажется, что главная мысль христианства есть любовь" и… что "догмат любви не мог быть провозглашен Иисусом Христом в такой ясности, в такой силе… если бы он был просто естественный человек, потому что и теперь еще, через 1850 лет, нам трудно понять его".