Выбрать главу

Не могло нас не поразить и такое обстоятельство, дорогие товарищи, что колония уже сегодня имеет огромное влияние на общество, на развитие идей гармонических отношений в нашей стране. В наш адрес поступило уже сейчас восемь тысяч шестьсот девяносто девять заявок с просьбой принять на духовное и физическое оздоровление граждан разного возраста, пола и социальной принадлежности. Приведу несколько выдержек из этих писем наших трудящихся, а также живущих на нетрудовые доходы. Вот что пишет секретарь Рубского райкома Ковенской области: наворовался до такой степени, что уже это наворованное начинает обратно лезть, тем самым подводить мою репутацию и наносить ущерб моей честной партийной жизни. Так, восемь лет назад я отвел под землей трубы со слитками золота и кое-какими украшениями на участок моего соседа и слегка забыл про сам факт отвода. А сосед, разумеется, не согласовав ни с кем, стал рыть котлован под строительство домика для своего зятя. И, конечно же, обнаружил трубопровод, который я считал непоколебимым и надежным, как все наше марксистско-ленинское учение. Приехала, комиссия, составила акт. Хорошо, что в этом доме до революции жил священник, и я сразу сориентировался, повалил все на него, вот, мол, опиум до чего доводит, из пролетариата родного, можно сказать, из горла вырвал, попище проклятый. Пришлось сдать золотишко в казну. Знали бы вы, дорогие колонисты, какое сердечное расстройство со мной произошло, когда мои кровные сбережения в казну государственную уходили! Шесть недель я провалялся в военном госпитале, подлечили меня, но чувствую все равно постоянную тревогу. К этим волнениям прибавляется еще и то, что во время моей болезни сгорел мой флигель, где хранилась ученическая тетрадь в клеточку с планами других тайников. Вернулся я из госпиталя, стал рыть огород, срывать доски, трубы, печки перекладывать, обогревательные батареи пилить, никому не могу сказать, зачем я это делаю, а они, даже мои домочадцы, решили, что я сошел с ума. Забрали меня как-то утречком, свезли, но, слава богу, не в психушку, а снова в госпиталь, в отделение, где наркоманов и дезертиров вылечивают, стали там меня промывать да колоть, спасу нет, как я натерпелся, и терпел бы еще, если бы не сунул начальнику отделения две сотенных, отпустил меня на волю, а на воле никак не могу жить, так как сколько ни мучаюсь, а не могу вспомнить, где зарыл большое ожерелье, которое мне досталось при конфискации имущества крупного вора и расхитителя нашего добра, начальника ОБХСС Толдухина Федора Дементьевича. Он все просил меня припрятать до его прихода кое-что, в том числе и ожерелье, я и припрятал, а сам намекнул в следственном изоляторе, чтобы как следует, каждое утро эти, как у вас говорят, бишкауты пересчитывали ему резиновой дубинкой, чтобы почки с печенью оторвались от своей основной части. Они, конечно, так и сделали, и Толдухин на тот свет отправился, так и не повидавшись больше с ожерельем. Это ожерелье такое красивое, что я всякий раз перед поездкой в обком глядел на него, радости из него набирался, оно мне вдвойне дорого: во-первых, как память моего друга Толдухина, а во-вторых, как надежный талисман, который меня спасал от бед всяких. А сейчас жизнь моя на воле совсем осложнилась, хоть в петлю лезь. Вернулся из флота сын Толдухина — списали его за пьянку на берег — и стал права качать: "Давай, мол, ожерелье, а то замочу, как ты моего батю замочил". Я ему признался как на духу: "Закопал и не знаю где, а тетрадь в клеточку сгорела вместе с флигелем". Он как схватит меня за рубаху, громила здоровый, орет: "Душу вытрясу и за отца, и за ожерелье". А я трясусь, как во время цековской проверки. А он видит, что взять нечего, говорит "Завтра рыть будем весь огород, скажешь всем, что собираешься теннисный корт строить". — "Я же в теннис не играю, куда мне с таким брюхом в теннис?" А он говорит: "Скажешь: ради внуков, пусть хоть они поживут…" И вот на той неделе придут рыть огород на метр в глубину, а я знаю, как начнут рыть, так меня опять в госпиталь, а может быть, и ОБХСС догадается, так лучше я к вам сбегу, где заодно и пользу принесу всему нашему партийному делу. Видите, я как на духу во всем чистосердечно признался, а потому прошу ускорить высылку мне путевки в ваше воспитательное учреждение. С глубоким уважением Петр Пантелеевич Кропоткин".

А вот что пишет писатель из Мордоворотской области: "Я в своей трилогии "Рабочая смена" показал перековку сталеваров посредством бесплатного труда в выходные и праздничные дни, раскрыл способы формовки нового человека, создал, можно сказать, учебник жизни, бери его в руки и шуруй, а что мне за это? Повсеместные насмешки, критика, надругательства такие, что жизни не стало. Вот до чего довела честного писателя так называемая демократизация и гласность. Всякому волю дали болтать. Раньше меня в президиум сажали, а сейчас как появлюсь в присутственном месте, так сразу кричат: "Графоман идет!" Когда вытаскивать страну, можно сказать, из беды, тогда Достоевченко (это мой псевдоним) был писателем, а теперь, когда общий бардак пошел, так уже графоман. Мне-то еще ничего, а вот мой друг, он, конечно, никогда ничего не писал, но писательский билет имеет, чего греха таить, я, когда был секретарем вместе с Закопайлом, устроил ему прохождение в Союз, взносы он платит аккуратно, в стенную печать статьи пишет, — так вот, за него взялись, выкинуть хотят из Союза, а основная причина состоит в том, что он, будучи сотрудником органов, справедливо подверг критике и дальнейшей изоляции в колонии строгого режима писателей Бимкина и, Шувахера, которые теперь после отсидки и после пребывания в капстранах вернулись в наш Союз, печатаются у своих евреев и травят почем зря таких честных граждан, каким является мой друг Заебнев (это его настоящая фамилия). Так вот, мы и решили с другом, чем прозябать в столице, лучше строить новую жизнь на широких просторах нашей необъятной Родины. С уважением и надеждой на скорую встречу Достоевченко".

И еще один отрывочек из письма я вам зачитаю. Пишет комсомолец Нарообразов: "Так как мне эта серая жизнь вот где стоит, прошу определить меня в утопический эксперимент, где я хоть пользу сослужу будущим поколениям. А что касается состава преступлений, то я хоть и хожу чистым, а всю жизнь ворую у государства, правда, что у нас никогда не называется воровством".

— Ну и как вы считаете, их примут в колонию? — задал вопрос Манекин.

— Пробивать придется, — ответил Никулин. — У нас все приходится пробивать. Во всяком случае, нужно помочь ребятам.

— Надо бы поаккуратнее с рекламированием опыта, — сказал Манекин. — А то ведь народ повалит. На корню скомпрометируют идею. Уже и у нас в институте зашебуршились. Если путевки поступят, то следует жеребьевку строгую ввести и, конечно же, состав преступлений заранее готовить.

— Чего-чего, а с составом у нас все в порядке обстоит, — это Нина Ивановна заметила. — Вот женщинам как быть? Опять дискриминируется слабый пол.

— Ничего подобного, — ответил Канистров. — Женщин будут принимать на поселение, они по спецобслуживанию будут проходить. Так что не волнуйтесь.

18

Эдуард Дмитриевич Вселенский — фат. Успех у женщин до двадцати трех баснословный, любит рубашки из шелка, батиста и крепдешина, вместо галстука — бабочка в мелкий горошек, пиджаки с искрой, не какие-нибудь из сукна, а из тончайшей шерсти, особо следит за каблуками, никакой преждевременной скошенности и никаких набоек, употребляет словечки на английском и французском, однако словечки не избитые, не какое-нибудь "се ля ви" или "окей", а что-нибудь малоизвестное: крейзи, мон плезир, комильфо.

Эдуард Дмитриевич Вселенский выше всего ценит в людях вкус. Вкус во всем: в одежде, в манерах, в искусстве, в отношениях с людьми, в науке. Предпочитает вкус с некоторым загибом, вывертом, но чтобы оригинальность била ключом. И доклад его по колонии 6515 дробь семнадцать был настолько неожиданным, настолько ошеломительным, что мы все поразились его находчивости, смелости и самобытности. Он сумел увидеть то, что мы не увидели в Зарубе, хотя то, что он увидел, лежало на поверхности.