Холодно, но у Горева шарфа нет, грудь расхристана. Ковалюк, помедлив, говорит:
— Я читал твой рассказ. Ты в плену был?
— Нет, — ответил тот поспешно, словно поперхнувшись. — Меня в Германию вывезли отсюда, из Минска...
Несколько минут идут молча. Зазвенел трамвай. Его единственный вагон ярко освещен. В полосках света, падающих от фонарей, видно, как мерцают, косо падая на землю, снежинки.
— Фашизм — зверь, — говорит Горев. — Хуже зверя.
На всем протяжении Советской улицы одни закопченные коробки с темными проемами окон. Но и на этой целиком разрушенной улице людей все больше и больше. Час назад наступил новый; мирный год, и люди, выбираясь на улицу, может быть, хотят в нем отметиться. Горев вдруг загорается, начинает говорить нервно, возбужденно:
— Топчем великое, святое. Ты знаешь, что творилось в Минске при немцах? Десятки тысяч, слышишь — десятки тысяч, фашисты расстреляли, повесили, сожгли в Тростенце — деревня такая есть за городом. О них ни слова пока не написано. Словно предатели они. Почему так? Кому это выгодно?..
Нужно разобраться, — неуверенно возражает Ковалюк. — Были предатели, власовцы...
Те, кого повесили, сожгли в Тростенце, не предатели. Вообще нельзя забывать ни плохого, ни хорошего. Чтоб не повторился сорок первый год. Вот эта улица в декабре сорок первого вся была устлана трупами наших пленных. Тех, кто остался в живых, мы переправляли в лес, в партизанские отряды. За это нас, подпольщиков, вешали. В сквере, возле театра, на каждом дереве, каждом столбе висели наши. Я не вру — на каждом столбе, на каждом дереве. Сам видел: ходил, глотая слезы бессилия. — Горев ударил себя кулаком в грудь. — Там мои товарищи висели. Трижды проваливалось подполье. Меня взяли при третьем провале. В сентябре сорок второго.
Был малой сошкой: резал в типографии бумагу. Часть передавал на газеты, листовки. Ты, может, знаешь: в Минске, в сорок втором, «Звязда» выходила? Фашисты испытывали удовольствие от людских страданий. Пытали с радостью, наслаждением. Моего товарища — жил на Червеньском тракте — повесили на столбе напротив его собственного дома. Неделю труп не разрешали снимать. Чтобы мать видела...
В небо взвилась ракета, осветив бледным мерцающим светом начало Советской улицы. На самом углу стоит обгорелая коробка с темными проемами окон, несколько сгоревших домов меньшего размера, из них крайний, деревянный домишко, уцелел. В нем теперь магазин — продают папиросы, сигареты.
— Женщин на допросах раздевали. Допрашивали, разглядывая их тело. Из нашей группы за листовки арестовали двоих — мать и дочь. Обе красивые. Дочери — семнадцать, матери — не больше тридцати пяти. Их таскали на допросы каждую ночь. Насиловали, потом били...
Студенты дошли до Университетского городка. Осыпанные легким снежком, такие знакомые, родные, стоят в скверике тополя, акации. Из читального зала доносятся звуки духового оркестра. При входе в корпус веселая суета: разгоряченные парочки в одних костюмах и платьях выскакивают во двор освежиться.
VII
Ася приехала через неделю, как раз в день сдачи первого экзамена. Ковалюк душой изболелся в ожидании. Никогда не думал, что к девушке, которую едва знаешь, можно так сильно привязаться. С утра до одиннадцати вечера Ковалюк, готовясь к экзаменам, просиживал в читальном зале, ловил себя на том, что постоянно следит, не откроется ли дверь и не войдет ли Ася. Всю неделю, возвращаясь в интернат, Ковалюк тешил себя надеждой, что вот заходит он в свою комнату, а там — она.
Так однажды и произошло. Когда он вошел, Ася сидела на постели Мишки Зильберштейна. Бухмач и Зина дурачились, бегали по комнате, что-то отнимая друг у друга. Жевал, выбираясь на ночной променад, Федя Бакунович. Петро Пташинский задумчиво копался в кошельке, считал медяки.
При таком количестве свидетелей Ковалюк не мог начать разговор с Асей. Крутнувшись в комнате, не раздеваясь, выскочил в коридор. Ася поняла маневр: через несколько минут вышла вслед.
— Давай сходим в кино, — сказала вместо приветствия. — Сегодня сдала экзамен.
Назавтра его очередь сдавать, но он промолчал. Был рад, что она рядом, что он может видеть ее, слышать ее голос.
Выйдя во двор, ждал Асю минут двадцать. Успел заметить: всегда любит задерживаться.
— Что так долго не приезжала? — спросил он, как только Ася появилась.
— Потом скажу.
— Почему не теперь?
— Не хочу портить настроение. Ни тебе, ни себе.
— Тогда скажу я. Ездила к отцу. Он что — в Слуцке служит?