Он ехал в город, где прошла его молодость. Было грустно и немного тревожно. С тех пор как он уехал из города, он заезжал туда раза два или три, но мимоходом, даже не переночевав, и было то давно — лет десять или двенадцать назад.
Поезд идет с севера на юг, из края холмов, курганов, подернутых маревом перелесков на великую равнину, где и леса больше, где в пологих берегах течет спокойная Припять, хмурой ели почти не увидишь, зато еще встретишь дубовые рощи, что стоят в двадцатом стремительном веке как свидетели седой старины.
Сейчас сентябрь, созрели яблоки, груши, сливы, их медвяный запах проникает, кажется, даже в вагон, который проносится мимо станционных поселков, сплошь засаженных садами. На поле комбайны докашивают последние полегшие овсы, люпин. Уже и картошку женщины во многих местах копают.
Солнце висит совсем низко, его предвечерний свет порой касается макушек тополей, кленов, и тогда в их зелени на мгновенье вспыхивают золотые блестки. Жнивье почти всюду перепахано, над полем, пробуя силу крыльев перед отлетом в теплые края, носятся стаи скворцов. На станциях, где есть остановка поезда, женщины в длинных деревенских юбках продают крупную антоновку и краснобокий штрифель, вышагивают безразличные осмотрщики в засаленных одеждах, с молотками в руках, путейцы в огненно-желтых жилетках устало идут на отдых, на перроне снуют девушки в брюках, в босоножках на толстых подошвах — мода из городов двинулась в провинцию.
То в одном, то в другом месте выныривают, напористо шагая через поля и леса, треугольники огромных бетонных столбов — линии высоковольтных передач.
Высоцкий не отрываясь смотрит в окно. Когда редко ездишь, то даже обычные, не раз виденные картины волнуют и радуют. Понемногу начинает темнеть, в окнах далеких деревенских хат мелькают огоньки. На картофельных полях горят костры, вокруг них видны темные фигуры. Светя фарами, мерно покачиваются на проселочных дорогах автомашины, грузовики с заполненными картошкой кузовами стоят перед шлагбаумами.
Когда Высоцкий наконец оторвался от окна, намереваясь посидеть в купе, он встретился взглядом с седым, модно одетым человеком, стоявшим у соседнего окна. Человек внимательно, даже как-то бесцеремонно рассматривает его и через минуту, сильно прихрамывая, подходит.
— Высоцкий, — говорит он, — ты меня не узнал? Я тебя вначале тоже не узнал. Думал, ты или не ты?
Это был Вайнштейн, с которым Высоцкий в течение пяти послевоенных лет работал в газете. Как только Вайнштейн заговорил, он сразу же узнал его — нельзя было не узнать порывистого в движениях, торопливого в разговоре Мишу Вайнштейна, несмотря на то что он порядком сдал и постарел. На правах старых друзей они обнялись и долго трясли друг друга за плечи. Я про тебя слышал, — сказал Вайнштейн, когда первое возбуждение прошло. — Ты все там же?
— Там же.
— Меня, между прочим, тоже приглашали в институт. Не пошел. Газетчик, наверно, умрет газетчиком. Хотя газета теперь, сам знаешь, маленькая. В областную не хватило сил перебраться. Бросать хорошую квартиру, Припять... Из наших теперь там Малявка и Капуста. Лейбман ушел на пенсию, Котляров умер...
— Умер? — переспросил Высоцкий.
— Лет пять назад. От грудной жабы. Ты же помнишь, какой он был толстый. Работал в моем отделе.
— Кто из наших в редакции?
— Я да Корчной. Ты его должен знать. Мелькает во всех газетах. Мы теперь на высоте — такая стройка. Писать есть о чем. Вот и пишет... Дубовик, что заведовал сельхозотделом, тоже не поехал в областную. С редактором не ладил, ушел на пенсию по болезни. Теперь возится со своими пчелами...
Вайнштейн сыпал новостями, именами, фамилиями, а в глазах Высоцкого будто вставали знакомые лица, фигуры, улыбки, манера говорить или какой-нибудь жест, связанный с теми, кого Миша называл, и он даже удивлялся, что так хорошо, крепко помнит своих бывших товарищей по газете, о которых почти не думал, не вспоминал и с которыми долгие годы не виделся.