Выбрать главу

Уильям Сароян

Грядет большое древо

Раздумья при свете электрической лампочки; часы отсчитывают минуты январской ночи, и прежде молчаливое радио надрывается от сорока шести джаз-банд, шансонье, вальсов, танго — тихий ужас. Ах, вожделенная сигарета! Быстрый конь, скачок в безмыслие, стремительный — сквозь пустоту. Желанный вкус грядущей смерти, ее красота; всем детям суждено кануть в вечность, всем детям суждено лишиться лиц, всем детям суждено протопать отсюда прочь на тоненьких ножках, всем детям суждено.

Раздумья в январской ночи — всем лицам, всем очертаниям, всем мыслям суждено уйти, суждено уйти, и ничего взамен, только смерть, медлительная и быстрая смерть мига, и смерть смерти того, кто погружен в мысли? и откуда? в ночи, покой вальса, тишина шума? кто это? кто? и откуда? с какой улицы живых? с какой улицы мертвых? Длинные унылые эвкалипты на январском ветру несколько веков спустя, и не слышно симфонических рыданий.

Зияющая пасть фонографа, тень на расплывчатом однообразии обоев, точно очерченные стены для затворничества в точно очерченных границах, всем суждено шагать навстречу концу времен, всем суждено оторваться от печатного слова, уйти в землю, и глаза, что видят, — не будут видеть, и уши, что слышат, — будут слышать только море и всплески космоса в растяжимой, как гармоника, тишине, и все руки должны погрязнуть в грязи и тлене и тлеть, и одежды со всех людей должно сорвать и напялить на восковые манекены в ломбардах, и так далее, и так далее, и ночь, что кончается, никогда не кончится, и человек, восседающий и бодрствующий среди разрухи, вернется призраком и увидит, как его брюки выставлены по специальной цене за доллар и двадцать пять центов и то же самое — шляпа.

Веселое время наступает в январе, когда эвкалипты будущего оплакивают бездумно людей, которые умерли (умирают сейчас), пару сотен лет назад, мгновение тому назад, и парень, курящий сигарету, — один из них; именно он находился там в доме, где он разглядывал зияющую пасть фонографа — а где он сейчас? и где его пальто?

Ибо есть некая красота в тихом умирании посреди обрывка жизни, обрывка смерти другого человека две тысячи лет назад, обрывка чьей-то смерти, и есть какая-то красота в стоянии под электрическим светом — нашим благороднейшим вкладом в бессонницу, предлагающим бодрствующим детям умирать в электрическом свете, бодрствовать и умирать, и жить, и такая красота есть форма неподвижности, как тихая смерть, и происходит от танца, а танец — от камня от скалы, но никогда от воды, никогда от накатывающих волн, и танец есть столкновение горы, благородного неба, милой сердцу бессмыслицы.

Будут говорить тогда, как говорят сейчас, — обращая свое умо-зрение то в себя, то вовне, в до и после — будут говорить тогда, как говорят сейчас, что это случилось в момент затяжки и электрической бессонницы: здесь он стоял, внезапно пробужденный и внезапно оживший от смерти, а теперь дома нет, только дерево, большое, неохватное, толстое, себялюбивое, безжалостное, крепкое, эвкалипт в обмороке от ветра и хватавший птиц мгновение назад, это было здесь, мы видели его тихое лицо на свету, как он глумился над смертью и унижался перед ней, и хотел ее, и издевался над ней, и она была почти рядом, и мы слышали, как он вдохнул в легкие камень и выдохнул как мысль, как нечто из времени и человека — нечто из его времени, но сейчас дома нет — только это дерево, и что есть истина? Что есть то, о чем мы можем сказать, что это не ложь, даже если это христианская ложь? Что это? Или это всегда неправда? Хотя мы знаем, что он стоял тут?

И речь, что мы слышим после всех этих мгновений, и камнепад, и расползание морей, и континентов, эта речь, что мы слышим, есть речь тишины, и слова невнятны и бессмысленны, и все зыбко и противно, кроме мощи большого дерева, которое оплакивает человека, но рыдает там, где стоял дом, и речь такая приглушенная и шелестящая, что не скажешь — мальчик ли это говорит, или, может, спустя годы стонет дерево, и нет такого факта, в который можно ткнуть пальцем, и нет истины, и все, что идет из космоса и тишины, суть мягкие колебания мысли, почти что озвученной смертным человеком, и верхние ветви большого дерева раскачиваются и дышат жизнью, и вспоминают смерть мальчика.

Но факта нет, и суть дела расплывчата. Историки разводят руками от изумления, и скала, которая крошится, крошится все больше, и факт находится и внутри и вне скалы, и внутри и вне воды, которая прикатывает волнами, как спецпосылка от луны по спеццене доллар и двадцать пять центов за ваши лучшие брюки и десять центов за шляпу, а ваши галстуки не стоят ни гроша — они совершенно мертвый груз, эти ваши галстуки в горошек.