— Я больше никогда… Никогда, слышишь?.. Не отвернусь… — истерически-истошно каркающих смольных воронов из одной закрытой больничной палаты госпиталя Святого Мунго рядом не наблюдалось, так что, видимо, околело-синюшные губы, которые у нее, оказывается, до сих пор были способны неподатливо ворочаться, с самовольным своенравием невесомо вышептали это, пока полупустые и неморгающие веки неторопливо и, по мере своих скверно-никудышных возможностей, возвращали иссыхающие глазные яблоки обратно. К этому заостренно-худому блестящему лику с некогда ненавидимыми отталкивающими чертами… Было ли это ответом на не имеющиеся у них обоих вопросы? Правдой? Ложью? Неоконченной фразой, оборванным предложением, риторическим высказыванием? Впрочем… И это тоже больше не имело никакого значения. Как и ничто иное, кроме них двоих. Она больше не собиралась о чем-то там размышлять, рассуждать и раздумывать, ведь все вещественное стало вдруг несущественным, сложное — упростилось, а запутанное — распрямилось… — Пожалуйста, Драко!.. Скажи… Назови… Кто я?..
Героиня чуть-чуть приподняла таз (практически не ориентируясь в собственных деревянно-ватных телодвижениях, но все же надеясь, что у нее получилось более-менее сносно) ему навстречу. С почти гостеприимным радушием помогая проникнуть как можно глубже хотя-казалось-бы-куда-еще в себя, с вполне отчетной-безотчетностью еще сильнее сжимая, еще крепче обхватывая, еще плотнее обволакивая его тугой упругостью своих дрожащих мышц, что сиюсекундно повлекло за собой внеочередной захлебывающийся стон. Восторженно-громкий, экзальтически-восхищенный и волнующе-протяжный. Восхитительно-бесподобный… Но совсем-совсем не такой, к каким она уже успела привыкнуть. Не вульгарно-пошлый или блудливо-бесстыжий. В этот раз все было по-другому. Он даже стонал иначе. Со всей наивно-оголенной чувственностью, на которую только была горазда вконец осипшая гортань с изламывающим ее пополам выступающим кадыком. Самую малость вскидываемые женские бедра тотчас же превратили его неуклонно ускоряющуюся, но все же относительно плавную размеренность в неосторожные и беспорядочно-неритмичные тычки. С каждым новым резче-сильнее-глубже-рывком, которых было уже не перечесть, он все более беззаботно, беспечно и легкомысленно вонзался в нее, забывая обо всем, кроме их полувзаимного запойно-упоительнейшего трения, которое не прекращало наращивать темп.
Это превратилось в форменно-безумное и чистейше-эйфорическое исступление, которое становилось самоубийственно-опасным. В первую очередь для него самого. Малфой утопленнически задыхался, причем не метафорически-переносно или драматически-фигурально, а в самом деле, взаправду, по-настоящему: точно так же бьются в предсмертной агонии загнанные скаковые кони или выброшенные на песчаный речной берег рыбы. Поэтому она должна была помочь ему закончить все это, пока еще не стало слишком поздно, подтолкнув его к пиковому апогею предоргазменного экстаза. Гермиона почти ничего не соображала, но требовалось с экстренной срочностью предпринять что-то, что угодно, чтобы он только не задохнулся прямо здесь и сейчас, над ней, на ней, в ней, и для этого она избрала наиболее простой, быстрый и доступный ей путь, отчетливо-внятно повторив то, что в сие мгновение замкнуто-повторяющимися и раздирающе-ласкающими барабанные перепонки набатными выкриками вперемешку со словом «ГРЯЗНОКРОВКА» звенело в напрочь заложенных женских ушах:
— Я тоже… тоже… люблю тебя!..
Его последний спазмически-конвульсивный и необузданно-неконтролируемый порыв, кажется, проткнул ее… Если и не насквозь, то очень близко к тому. Обессиленный, изнуренный и изнеможенный, Малфой повалился, вернее, попросту обрушился на нее, вминая-вдавливая ее собой и всем своим немалым весом в смягченный ковром пол гостиной Башни Старост, судя по всему, уже будучи в глубоко-бессознательном и в целом лишь немногим лучше, чем она сама, состоянии. Но Героиня, которая, наконец, вспомнила, кто она, только благодаря его напоминанию, была совсем не против. Гермиона, сама того не ведая, неопределенно-глупо улыбалась, наконец-то чувствуя, наполняясь и переполняясь его раскаленным жидким «счастьем», приятно-теплой волной разливающимся и расплескивающимся внутри ее впалого живота. Кратковременно удовлетворенная ненасытно-голодная плоть еще долго дергалась и трепыхалась в ней, но к тому моменту, как она угомонилась и поутихла окончательно, оба они уже пребывали в нездорово-крепком беспробудном сне, так и не разъединившись на две отдельные половины…