— Буен очень. Безобразить будет в фельдмаршальской. Взбаламутит всех.
Часа через три, когда темнело, когда пьяный мог уже несколько выспаться и отрезветь, Пыпов шел к нему на «беседу», будил его и начинал разговор;
— Ну вот, боярин. С добрым утром! Хорошие ли сны видели? Пуховичок бочков вам не намял ли? Может, и теперь еще на гулянках подраться вздумаете? А?
Не разозлившись, Пыпов бить не мог или бил, как он сам говорил, не аккуратно, без удовольствия, — и поэтому долго, сидя перед арестованным, разжигал себя.
Пыпов был человек совершенно одинокий, но когда у него отдыхала душа, в тихую, например, зорю, вечерами, когда приходила теплая ночь и спать можно было на дворе, на крыше, — он мечтал о семье, о женской любви, о чистых комнатах, о детях, из которых вышли бы хорошие люди, и о своих думах, как о действительности, говорил арестанту:
— Вот видишь. Ты меня дорогой ударил, — так? Сознаешь? А знаешь ли ты, что я три раны имею? Что я своему государю кавалер? Что я в боях за церкву и отечеству кровь проливал? Может, милостивый государь, желаете посмотреть?
Никаких ран у Пыпова не было, в солдатах он никогда не служил, но геройство на войне всегда снилось ему; он расстегивал рубаху и нащупывал там тело:
— Вон они, ранушки… Вот одна, вот другая, вот на спине, около лопатки, третья. Которую рукой нельзя достать. А одну, брат, так и не вынули, так, окаянная, и застряла. Доктора диву дались, как это я вынести мог. И теперь: как вот сырая погода, так у меня ревматик начинается. — Пыпов старался из-за спины, сзади, нащупать это место.
— А знаете ли вы, — продолжал он, — господин боярин, милостивый вы государь, что я хоть и городовой, хоть, скажете вы, и хам, и холуй, и мурло, и селедка, и фараон треклятый, — а знаете ли вы, что у меня есть дочь-невеста, красавица, тонкая, нежная, деликатная? А знаете ли вы, что сватается к ней, вот второй год уже, человек — полковник, сто восемьдесят рубликов в месяц получает, и теперь, еще до венца, папашей меня зовет? Значит, как по-вашему: могу я выходить почтенным человеком или нет? И можно ли меня такой поганой рукой, как ваша, по морде, скажем, бить?
Пыпов замолкал и смотрел, какое действие производят его слова. Пьяный начинал понемногу приходить в себя, осматриваться кругом, чесать затылок и разглядывать; кто это перед ним сидит и о чем он говорит?
— А вы меня ведь били при людях, и я горел от стыда и смотрел по сторонам: не идет ли будущий зятек-полковник, не посматривает ли он по сторонам — и вдруг видит: тестя его будущего, нареченного, какой-то неизвестный человек в штатской жилетке — и вдруг его по мордасам бьет. Каково было бы смотреть на это благородному человеку? И за что бьет? За то, что тот, по разуму своему, честно и благородно свою службу исполняет, а?
Серые круглые глаза Пыпова начинали темнеть, начинали вздрагивать его густые каштановые брови, чуть подергивался крутой бритый подбородок.
— И, увидя такое с вашей стороны поведение, пожалуй, не пришел бы он а мою квартирку вечерком чайку попить! Не пришел бы!
В голосе Пыпова чувствовались зловещие нотки…
— А, пожалуй, — продолжал он, прислал бы он с маленьким мальчиком записочку и написал бы в ней карандашиком: так и так, мол, милый папаша. И вас я люблю, и дочь вашу, Катюшу, паче спасения жизни моей люблю, но так и так, папаша. Сегодня я шел по улице и видел, как неизвестного звания человек бил вас по физиономии вашей, и вы терпели, и люди, стоящие округою, смеялись и поносились над вами. И если я, милый папаша, перед господом и творцом отдал бы вашей нежно любящей дочери свою благородную руку и сердце, то товарищи не потерпели бы меня в своем кругу, так как родитель возлюбленной жены моей был бит на улице, при всех, человеком звания неизвестного. Как вы думаете, господин пассажир, — поднимая голос, спрашивал Пыпов, — не заплачет дочь моя невинная от такого удара? И не заплачу ли я сам, старый, раненый человек? А за что же вы меня ударили? Разве я вас не просил? Разве я вас не умолял? Разве, ты думаешь, мне с тобой, прохвостом, возиться — удовольствие большое? Разве я не подневольный человек? А? Тебя спрашиваю или нет?
И Пыпов все больше и ближе надвигается на человека. Но это еще не все. Еще не совсем разгорелась душа. Пыпов сдерживает себя и долго, плавно, заученными словами говорит о сыне, студенте третьего университета, говорит о том, как профессора пишут ему письма, если он уезжает на каникулы домой. От сына Пыпов переходил к белому генералу, который со слезами на глазах целовал его при всем войске, называл спасителем родины и храбрейшим солдатом, показывал раны и уже начинал испытывать приступы нужного бешенства.