Выбрать главу

— И ты — такая, можно сказать, стерва, — уже шипел он, — грызь паршивая, осмелилась ругать меня? Осмелилась руку свою поганую поднять? На улице? При людях?

Пыпов медленно, отставивши сжатые кулаки назад, наступал на человека и потом вдруг, когда кровь, так долго волновавшаяся, закипала, начинала ходить тепло и весело, и пальцы уже судорожно, до боли впивались в ладонь, Пыпов размахивался, приноравливал силу по особому «исаевскому рецепту», — и первый удар приходился по лицу, и падал переставший дышать от страха человек на землю, раздавался странный, короткий звук.

— Хрк…

Пыпов наваливался на темную тушу, подминал ее под себя и начинал бить. Бил он жестоко, но умно и осторожно: после его боя на теле не оставалось следов, и доктора не выдавали медицинских свидетельств, но случалось, что человек выходил из полиции, хирел, ходил, как горбатый, согнувшись, и потом, месяца через три, умирал, кашляя кровью.

Когда туша переставала взмахивать руками и замолкала, Пыпов приходил в себя, поднимался, тяжело дыша, с пола, оправлял на себе сюртук, приглаживал дрожащими руками волосы по обеим сторонам головы, выходил из камеры, снова запирал ее на ключ и говорил сам себе: — Побаловался.

Потом шел в казармы, принимал на воде тридцать три капли из коричневого пузырька, ложился на кровать и снова уже не мог прогнать дум о девушке-дочери, глаза которой похожи на цветы, о зяте, благородном полковнике, о сыне-студенте в толстых золотых очках; думал о чистом маленьком домике, с крашеными полами, с изразцовой печкой, с висячей лампой, с горящими лампадами в святых углах, с благословенным хлебом после всенощной под годовой праздник, — думал, и становилось ему жаль самого себя, жаль жизни, которая у него не сложилась, как у хороших людей. Нужно было кого-то ругать, кого-то упрекать, и прежде всего самого себя, — и Пыпов, ощущая на лице теплые солоноватые капли, толкал в подушку опять судорожно сжавшимся кулаком и, стиснув зубы, приговаривал за каждым ударом:

— Хам ты, холуй, мурло, селедка несчастная, фараон бесштанный! Так тебе и надо!

Запивал он редко, с каждым годом все реже и реже: на рождество, на пасху, в осеннюю ярмарку. Когда же напивался, когда красным, как свекла, делалось лицо, когда в туманную голову лезли воспоминания, Пыпов загибал палец за пальцем и говорил:

— Зайцева убил. Учителя Емельянова убил. Поляка Пташицкого, псякрю, убил. По закону убивал. По правде. Следовало их, иуд, прохвостов! И на страшном суде, перед господом богом, за эту паршь отвечать не буду. А хорошего человека, — и Пыпов высоко поднимал не разгибающийся прямо палец, — никогда в жизни своей ногтем не тронул. И не позволю! И не позволю!

X

Жизнь в полиции начиналась рано. Первым на дрожках приезжал помощник полицмейстера Крыжин, сильно со лба облысевший, здоровый, толстоносый человек. Он заведовал канцелярией и был грозой Шульмана, — маленького, тихонького, с кучерявыми промасленными волосиками выкреста, отставного, выгнанного из полка ротмистра и прочей канцелярской мелкоты. В полиции выдавались виды на жительство, отсрочки, паспорта; через полицию велась огромная переписка со всеми ведомствами, вручались судебные повестки; в полиции происходили разного рода явки и регистрации проституток. Приходили за разрешением афиш антрепренеры, хироманты, отгадыватели мыслей, шпагоглотатели, короли огня и черной магии. Являлись девушки за получением желтых билетов. Являлись они часто, большей частью еще робкие, в платочке, у щеки забранном внутрь, принаряженные, с ярким, то и дело меняющимся на бледность румянцем, иногда для храбрости выпившие.

Если девушка была хорошенькая, если под одеждой чувствовалось молодое, только что тронутое тело, у Крыжина загорались глаза, пересыхало в горле, он переставал понимать самые ясные, напечатанные на ремингтоне бумаги, сурово из-под рыжих, торчащих бровей взглядывал на нее и отрывисто, внутренне задыхаясь, говорил;

— Подождать!

Девушка опять выходила на площадку лестницы и, глядя на пожарный двор, ждала, ждала все утро, когда посетители будут приняты, когда бумаги, назначенные в этот день к отправлению, будут написаны и заклеены в длинные, печатные внутри, конверты; когда требования ведомств, полученные письменно и по телефону, будут удовлетворены; когда репортеры газет, расхаживающие здесь с видом привычных посетителей, получат сведения, — когда Крыжин совершенно освободится от всех обязанностей.

Когда все бывало окончено, когда Шульман и ротмистр, просунувши по очереди головы в полуоткрытую дверь, прощались и уходили в трактир «Русское хлебосольство». — Крыжин шел в соседнюю с его кабинетом комнату, где были только стол да плохонькая, шаткая кровать для дежурных чиновников, смотрел, пригнувшись, на свою лысину в маленькое, трехвершковое с косым стеклом зеркальце, приглаживал, плюнув на ладони, волосики с темени наперед, расправлял жесткие, никакому фиксатуару не поддающиеся усы и зычно кричал: