— На этот раз тебе несдобровать! — говорил Ерема, завистливо ощупывая глазами торчащий из, галстука Бронштейна бриллиант.
Глаза Бронштейна сразу сделались маленькими, забегали по двору, замелькали в них острые, трусливые искры.
— Попробую, — сказал он с акцентом, — авось. Черт на авосе ехал!
— Здорово кадило раздули! — говорил Ерема, шурша своим серым плащом, из-под которого выглядывал кусочек вдвое сложенного портфеля, — того и гляди, в газетах ахнут. А тогда, господин общий тесть, шабаш!
— В газетах не ахнут…
— Уже? — и пристав Ерема потер палец о палец.
— Там уже, — успокоительно подтвердил Бронштейн и сделал умильное лицо. — Слушай, сто раз прошу тебя — нежно сказал он, — не зови меня господином общим тестем. Ну что тебе сладко, что ли, если ты говоришь: господин общий тесть. Ну?
— Ну не буду, — примирительно ответил Ерема и с заботливостью спросил, — теперь только сам, значит, остался?
— Только он.
— Подлабунься. Представься Алексеем, человеком божьим. Деньги ему нужны — во! — и пристав Ерема провел пальцем по шее. — Супруга-то, — и пристав незаметно подмигнул на окно полицмейстерского дома, — по сто монет за перо на шляпу платит. Вот ты и нюхни…
— Кроме фаэтона, сдачи буду давать с двух, — сказал Бронштейн.
— И великолепно! И великолепно! — словно сделав открытие, тоненьким голоском вдруг — заговорил Ерема. — А если потребует сдачу с трех, — вали и с трех… Тебе что? Три ночи поторговал — и опять капитал на руках. Как из бездонной бочки деньгу ловишь…
— Да, три ночи! — укоризненно заметил Бронштейн. — Прошли, брат, те времена, когда за три ночи капитал собирали.
Пристав Ерема покосился на него, покачал головой и сказал:
— Рассказывайте азовские басни! Запускайте арапа! Мы отлично ваш странный характер знаем!
В это время во двор въехал полицмейстер. Кучер Ефрем, гордившийся тем, что на своем веку перевозил восемнадцать полицмейстеров, круто сдержал, откинувшись назад, пристяжку и острыми, наблюдательными глазами сразу оглядел всю компанию, собравшуюся во дворе. Пристав Ерема вытянулся во фронт, Бронштейн снял котелок и кланялся, блестя на солнце черными с проседью волосами.
Полицмейстер встал с пролетки и подошел к фаэтону. В сравнении с фаэтоном, блестящим, похожим на большую игрушку, пролетка, на которой он приехал, была жалкой и бедной. Глаза его слегка блеснули, когда провел он рукой по гладкой, холодноватой поверхности кожи. Молча, как и пожарные, потрогал он шины, надавил рессоры, качнул несколько раз кузов.
— Этот экипаж вы продаете? — после подробного осмотра спросил он, не глядя на Бронштейна.
— Точно так, этот! — не своим, а каким-то высоким, зазвеневшим голосом ответил тот, опять сбрасывая с головы котелок, и опять ветер прошелся по его роскошной, густой, седоватой гриве: не будь этих бриллиантов и одесских брелоков, про него можно было бы подумать, что он — скульптор, или художник, или музыкант.
— Тэкс-с! — сказал полицмейстер, подумал, сразу очень сильно покраснел и добавил: — Только больше пятисот ни копейки.
— Ваше высокородие! — взмолился Бронштейн и опять сделал маленькие, умильные глазки. — Как одну копейку, всего месяц тому назад, девятьсот колес отсчитал. Теперь проигрался в карты; жена со свету сжила… Ну вот и продаю.
— Ладно! — сказал полицмейстер. — Последнее слово мое — шестьсот Как угодно. Если согласны, пожалуйте расписку писать. Не согласны, — от ворот есть поворот.
Бронштейн улыбнулся, беспомощно покоряясь судьбе, развел руками и бормотал, идя в дом за полицмейстером:.
— Не проиграйся, — не расстался бы, нужда…
В кабинете у полицмейстера было темно от спущенных штор. После яркого света темнело в глазах, и Бронштейн шел ощупью, боясь, как бы не натолкнуться и не разбить чего-нибудь.