– Ага! – сказал он, налегая сильно.
Шестопер выдержал, а дубовый зуб наружу двери сломался, замет упал, он перешагнул порог и вылез в коридор. Когда Сенька проходил, то вид имел страшный. Доезжачий, прижавшись к стене, светил факелом: он вышел, дожидаясь зова боярина, думая, что тот возится с медведем. Сенька, не задевая слуги, шагнул на двор. На плечах его блестел панцирь, а кафтан клочьями висел. Клочья кафтана болтались на кушаке. Голове было прохладно – Сенька в подклете боярском потерял шапку. «Ладно, что лист патриарший на груди за панцирем – тож потерял бы!»
Боярыня лежала нераздетая на кровати, в повойнике и башмаках, чернецкая одежда валялась на полу. Боярин вошел в светлицу, перекрестился на образ в углу, сел на скамью к столу, положил большую лапу на бархатную скатерть. Боярыня глядела гневно, молчала. Боярин заговорил:
– Где была, о ком поклоны била, боярыня Малка?
– Не по тебе, боярин Никита!
– Не мешает и по мне молиться, да еще прибавь нынче в синодик молитву за душу раба Семена.
– Что ты сделал с ним?
Боярин молчал. Дурка сватьюшка возилась у коника – конца лавки, в сундуке. Боярин крикнул:
– Пошла вон, баальница!
Дурка ушла.
– Боярин Никита, что сделал ты с парнем?!
– Что сделал, то сделал… Довольно того, что делю ложе с одним святейшим чертом! Нужа велит…
– Скажи же, боярин! – Боярыня приподнялась на подушках, сорвала с головы повойник, кинула в ноги. – Знай, что я его влекла, не он липнул ко мне.
– Закрой волосы! Скажу.
Боярыня покорно надела повойник, вдавила под него пряди волос.
– Ведаешь ли, Малка, такое: холоп сидел за боярским столом, пил мед с боярином… А чем ему платить? Денег не беру, в гости к нему не пойду… так за честь столованья в боярских хоромах пущай платит шкурой. И еще за тело белое чужой жены, то и головы мало.
– Ты его куда дел?!
У двери завозились робкие шаги, дверь приоткрылась, голос дворецкого спросил:
– Можно ли к боярину?
– Можно ли к боярыне, холоп! К боярину можно…
– Хоть черт – пущай приходит!
– Входи! – крикнул боярин.
Слегка хмельной дворецкий вошел, покрестился на огонь лампады, поклонился поясно боярыне, сказал, поправляя пальцами косой фитиль горевшей перед боярином свечи:
– Меня, боярин Микита Олексиевич, доезжачий Филатко направил… сам я не пошел бы тамашиться в боярыниной светлице… не чинно, а ежели не чинно, то и не след ходить куда не можно.
– Ну, что Филатко?
– Так Филатко, как малое робятко, молыт такое, что и слушать срамно.
– Сказывай толком! Опять с Уварком бражничали?
– Мы, боярин, маненько – за твое здоровье…
– Скажи толком, кратко: что Филатко?
– А Филатко молыт: «Подь, Архипыч, к боярину и доведи ему немешкотно, что гость-де, кой боярыню вынес, медведя твово убил… и мимо ево шел-де такой страшенной, весь в крови да навозе, худче-де, чем сам боярин…»
Боярин вскочил так, что у скамьи лопнула одна нога:
– Черт это был, не гость!
Боярин быстро шагнул вон из терема, хлопнув дверью. Когда его шаги опустились по трескучей лестнице, боярыня встала с кровати, сняла повойник, разгладила волосы и перекрестилась, припадая к полу земным поклоном.
В патриаршу палату Сенька поднялся по лестнице заднего крыльца. Дьякон Иван встретил его в коридоре со свечкой. Свеча в руке патриаршего церковника заколебалась и чуть не погасла.
– Сыне мой! Что злоключилось?
– Ништо, отче! Умоюсь да одежу сменю – и все.
– Где тебе кафтан ободрали, лицо и рука в крови?
– Забрел к боярину в гости, да вишь – убрался цел! – Сенька снял с себя панцирь и в своей келье зажег свечи, стал мыться, раздевшись донага.
Церковник не гасил свечи, стоял около.
– Ножом резали – не порезали, медведем травили или кем, не разобрал, – не затравили… Зверь мне руку ел, кафтан ободрал, а я ушел жив, и тебе, отец Иван, поклон земной!
– За што мне?
– За пансырь… ежели не он, то не ведаю – жив был бы ай нет?
– Вот, сыне! Радуюсь я, что домекнул…
– Нынче, отец, надо быть готовыми стоять за палату, кою оставил нам патриарх беречь. Думно мне, что народ сломает ворота, залезут в Кремль, а там неведомо, как будет.
– Ой, сыне, пошто народ полезет?
– Бояться нам не надо, заготовим кади многи воды, на случай пожога, багор да топоры и упасемся.
– Сыне мой, Семен, как же стрельцы, караул завсегдашний? Оно, правду молыть, мало учинилось стрельцов, – кои перемерли, а иные разбрелись, болящие. Нынче зрел – седьмь стрельцов увезли болящих.