«Удушье смрада в памяти не смыл веселый запах выпавшего снега, по улице тянулись две тесьмы, две колеи: проехала телега. И из нее окоченевших рук, обглоданных… та-та-та… какими-то… псами, тянулись сучья… Мыкался вокруг мужик с обледенелыми усами. Американец поглядел в упор: у мужика под латаным тулупом топорщился и оседал топор тяжелым обличающим уступом…»
Голос Арсения срывался непослушно.
«У черных изб солома снята с крыш, черта дороги вытянулась в нитку. И девочка, похожая на мышь, скользнула, пискнув, в черную калитку».
Воду для чая Арсений согревал на японской спиртовке.
Без смущения (если надо) занимал пару монет у соседа-швейцара.
На неубранном столе — оловянный чайник, плоская фарфоровая тарелка с палочками для риса. Если день удавался, Арсений брал в ближайшей лавке бобы с укропом. Заглядывал в знакомые китайские дома, в них люди полуголые и босые, в них коромысла с едой, хриплые звуки хуциня, незатихающий патефон, а во дворе — открытые бочки с нечистотами. Устав от размышлений, бездумно валялся на жестком диване, утешая себя тем, что там… где-то там… в Северной стране… о, там гораздо хуже, там невыразимо хуже, чем в Харбине… там бледные люди, как лишайник в ледяной тьме, выцвели от лишений…
А в доме Деда (руками Веры) — тонкие занавеси.
А в доме Воейковых — каждую неделю русские поэты.
Ленька Ёщин (так и называли его), Борис Бета, Сергей Алымов.
Гости в штатском, но в первый год встречались мундиры. Красивые, рослые, нервные офицеры. Как птеродактили, щелкали клювами. Опустились на Харбин огромной стаей, всё еще готовы подняться снова. Хлопали крыльями, трещали, подпрыгивали, но уже догадывались — дальше лететь некуда.
В первый год Воейковы держали несколько комнат.
Дом на Гиринской. Вокруг много зелени, чисто. Но три комнаты (при первом визите прикинул Дед) — это тридцать пять йен, а йена стоит уже три доллара. На стене гостиной — фамильный герб (обессмысленный уходом из России), на резном комоде — бархатный альбом с фотографиями. Бедность еще не бросалась в глаза, но скрыть ее было уже невозможно. Мадам Воейкова выглядела растерянной. «Вот полюбуйтесь, до чего довели людей нашего круга».
Никакой речи о будущем.
«И после нашей жизни бурной вдали от нам родной страны, быть может, будем мы фигурным китайским гробом почтены…»
Стихам хозяйка улыбалась благосклонно.
Длинный жакет с карманами. Длинная юбка.
Зарабатывала в экономическом училище — вела французский язык, слава богу, еще не гадала на картах. Расшумевшихся дочерей одергивала: «Вы ведете себя как горничные». Даме с величественным именем Сидония Петровна жаловалась на знаменитого Петрова-Скитальца: неумеренно пьет, бьет посуду, мечтает о возвращении. По-особенному взглядывала на приятельниц из офицерского круга. Эти одиноки, ищут поддержки. За что их корить? О какой напоминать порядочности? Женщин, проделавших путь от Омска до Харбина, нельзя делить на порядочных и непорядочных.
«В туманной круговерти туманятся хребты. Эгин-Дабан бессмертен, полковник, смертен ты…»
Хозяйка смотрела на Деда влюбленно.
И все равно — тоска, все равно — скушно.
Будущее? Какое будущее? Да откуда будущее?
Однажды, проснувшись, Дед увидел Веру, жену, у окна.
Ночь. Неясный лунный свет. Стояла босиком. Прямая спина смотрелась ровно, как китайский иероглиф лишу, обозначающий единицу. «В туманной круговерти…» Что Вера видела в смутной тьме русско-маньчжурского города? Ну слива в хлопьях медленного снега, ну куст черного чая, заиндевелая туманность акации. А спросишь: «Что там?» — молчит.
Да и не обязательно отвечать, полковник.
Это у китайцев все просто. Как есть, так и говорят.
Вот написали (в местной газете), что тихий профессор Хуа — реакционный нехороший профессор. Таким теперь и умрет, если не напишут обратное.
Так что, цин цин, не беспокойтесь.
Вера вполне могла остаться в Северной стране, никто ее оттуда не гнал, но сама добралась до Харбина. Как это зачем? У меня муж в Китае, Гришка должен расти при отце, все-таки я дочь генерал-майора.
Приходил Арсений. Пили подогретое вино.
«Ты пришел ко мне проститься. Обнял. Заглянул в глаза, сказал: «Пора!» В наше время в возрасте подобном ехали кадеты в юнкера. Но не в Константиновское, милый, едешь ты. Великий океан тысячами простирает мили до лесов Канады, до полян в тех лесах, до города большого, где — окончен университет! — потеряем мальчика родного в иностранце двадцати трех лет. Кто осудит? Вологдам и Бийскам верность сердца стоит ли хранить?.. Даже думать станешь по-английски, по-чужому плакать и любить…»