А дружба с Пуделем помогала Деду решить вопросы с поездками.
Хотел видеть людей. Хотел видеть своих возможных читателей. Ведь рано или поздно начнут выходить у него книги. На кого ориентироваться, к кому прислушиваться? Все же человек с улицы не так врет, как сосед по коммуналке.
Дневники заполнялись записями и рисунками.
Вот летчица Шарова. Это — Комсомольск-на-Амуре.
Город серых ватников, стремительных самолетов, больших заводов, литых чугунных решеток, кирпичных казарм и деревянных бараков. Фото плотной смеющейся тети Фени из Краснознаменки. Бегали там еще какие-то скорострельные бабы, одна тетя Феня понимала жизнь правильно. Водила Деда по ягоды. Кусты, заросли, тишина, ни птиц, ни зверья, комары звенят, под кочками унылая вода. Это вам не клен на одной ноге. Это природа во всем ее вековом бессердечии.
Была поездка в Свердловск.
В купе поезда дама в пижамных штанах.
Муж не то чтобы ревнив, но смотрит зверем.
Матрос в тельняшке (вырвался на материк) бегает по коридору.
Среди зарисовок Свердловска — здоровенный парень с тяжелой совковой лопатой на плече. Под низкими облаками — трубы Уралмаша, округлые горушки, увалы, сосны. В темных лощинках — плитняк, будто набросаны кости каких доисторических тварей. Люди не столько живут, сколько дружно выполняют план. В гостиничном номере, думая об увиденном, расчертил страничку тетради надвое. Под вопросом «Что могу?» мелко указал: «Две мои последние авантюры».
Указал. На левой стороне: стать советским писателем. На правой: умереть.
И вдруг (бывает такое) позвонил Хунхуз, пораженно крикнул в трубку (с завистью): «Твоя рукопись рассматривается в Союзе писателей, в Москве».
Декабрь сорок седьмого, кажется.
Хунхуз понять не мог, как это рукопись Деда проскочила в столицу мимо него.
Но расспрашивать не стал, хватило ума, только многозначительно пообещал: «Теперь поедешь в столицу». И добавил: «Буду настаивать на твоей поездке».
А чего настаивать? Решение, похоже, без него приняли.
Новости, новости, новости. Вот репродуктор пыхтит о конверсии денежного обращения. И то! Карточки хлебные отменили, на рынке все подряд сметают, в ресторане не дождешься свободного столика. Дед остро чувствовал: он вернулся! Он все сделал правильно. Скоро и книги его начнут появляться. Полковник Барянов не устает повторять: «Тебе бы ленинизма немножечко…»
Нелегкая это доля — служить народу.
Маша, подружка верная, наставляла, просветляла.
Не до всего сам дойдешь, работники библиотек о многом знают лучше, чем писатели. О литературных запретах, к примеру. Сильно над этим не задумывайся, указывала Маша, все равно не поймешь, что именно завтра пойдет в спецхран. Запрещались даже книги Александра Герцена — не за мысли его, а за статьи комментаторов, репрессированных не ко времени. Уходили в спецхран педагогические сочинения Добролюбова — за предисловия, написанные врагом народа Каменевым. Замечательную книжку «Язык Ленина» («Одиннадцать приемов ленинской речи») отправили на полки спецхрана из-за слишком частого и неправильно акцентируемого имени Льва Троцкого.
Даже знаменитого Михаила Кольцова запрещали.
Ну да, того самого, что в двадцать восьмом клял Деда в большевистской «Правде» за неправильное отношение к революции.
Ну, ладно… То время — в прошлом…
Уже у себя в кабинете открыл полученную от Маши папку — в реальное, нынешнее время вернулся.
Работы на семинар.
Фамилии знакомые и незнакомые.
Суржиков. Этот везде успеет… Волкова. Не знаю, посмотрим… Козлов. Этого совсем не знаю… Князцев. Вдруг кольнуло. Что-то из прошлого… Игорь Кочергин. Про него слышал. Зверь ингровый, пьет много… Ниточкин, Пшонкин-Родин, Виноградский, Хахлов, Нина Рожкова. Всё какие-то мухортые фамилии.
И Лев Пушкарёв.
Взвесил на руке рукопись.
Этот с Сахалина, раньше жил на станции Тайга.
И снова что-то кольнуло в сердце. Снова — из прошлого.
Снежное поле, у обочины — мерзлые трупы, книга в мертвой руке.
Вера потом долго удивлялась: «Ты не посмотрел?»
Не до того было.
«Гуманная педагогика».
Вот какое название придумал Лев Пушкарёв из Тайги.
Дед устроился в кресле. Любил читать в кресле. Любил свой кабинет. Любил свой большой письменный стол благородного темного цвета. В тумбах стола — масса ящиков и ящичков, есть секретные. На стене кабинета — карта распространения народов, на полу — книги, не хватает места на полках. В простенке настенный календарь, посвященный дому Романовых. Карамзин, Ключевский, Соловьев, Платонов, Забелин руку приложили. Перов, Репин, Ге, Лебедев, Суриков, Лансере в стороне не остались. Стилизованные заставки, прихотливые концовки, причудливые орнаменты. Конечно, Дмитрий Николаевич Пудель ворчит, зато Первый знает: не растянуто в кабинете бывшего эмигранта бело-зеленое знамя.