Выбрать главу

Много зла клубится в темной избе под утро.

А жить, как раньше жилось, нельзя, отменено революцией.

И вообще разберись, как теперь жить? Один за революцию, другой против революции, один погромщик, другой с улыбкой сам все забирает, а вот все отдельно — за Россию.

Револьвер под животом согрелся.

Приятно тяжел, но Дед уже понял — не понадобится.

Рядом двадцать три человека по теплым избам. На подходе (с минуту на минуту) — батальон капитана Суркова. Неполный, повыбитый, но батальон. Местные обо всем знают, на риск не пойдут, внимательно к дорогам приглядываются.

Большие батальоны всегда правы.

Но затертые пятна на полу не шли из головы.

«Я только поману, они сами идут…» Вот пусть капитан Сурков этим и займется. Люди пропадают, за этим надо следить.

И услышал рожок во дворе.

Ржали лошади, ругались входящие в село сурковцы.

«Поспешите, господин полковник», — толкнул дверь рядовой Косоуров.

Выходя, оглянулся. Хозяйка уже (как вчера) сидела за столом в той же серой кофте, в том же сером платке.

Привиделось во сне? — ведь шептались.

Или был мужик, да успел уйти, знает дело?

При утреннем свете, отдохнув, перехватив сна, разглядел: девка совсем не страшная, это точно, мало ли что пальцы покалечены, вон и губы, как у Анны (первой жены), строго поджаты, руки на животе. «Я только поману». Из черных девкиных глаз вдруг полыхнуло: слышал. Догадалась. Слышал. Но в панику не ударилась. Смотрела, как затягивает ремни, эту свою военную сбрую. Смотрела в глаза, взгляд не отводила, не прятала. Вдруг бешенством обожгло: жалеет… упустила… уйдет… Вздернуть девку прямо на воротах, чтобы впредь никого к себе не поманула! Будет урок охотникам до чужого добра, до английских шинелей, до оружия.

Но молчал. Думал, девка еще родить может…

Ответила взглядом: могу

«Господин полковник!»

И снова дорога. Снова топот копыт.

Вдруг ощутил, как горячо рвется по жилам кровь.

Обожгло радостью: жив! Эти темные пятна у порога, эта замытая кровь.

Не мои. Но ведь кровь! Вернуться, твою мать, завалить девку в тряпье, кусать в губы, тискать, разворачивать, может, правда, родит кого? И если уж родит, то пусть рожает от своего.

Стук копыт.

Лошади ржут.

Видел, как в утренней зимней дымке, параллельно дороге, ползет по железнодорожным путям поезд. Теплушки как мертвые. А на дороге — лошади, сани, розвальни, ржание, мат. Появляются в стороне местные. Стоят, не скрываясь, настороженно. В сторону поездов не смотрят, отворачиваются, знают, пулей броневое чудище не остановишь, пусть ползет. Вот пристрелить или зарезать какого отставшего бедолагу, это пожалуйста, это на пользу. Но поезд не трогай. Пусть ползет по чугунке. Пусть даже останавливается среди снежного поля. Видно, заканчивается вода, все толпой бегут к колонкам забытого полустанка. Женщины, мужчины, даже старики и дети, вообще не поймешь кто.

А на обочинах мужики разбирают брошенные вещи.

Крикнут с поезда: «Не ваше же!» Ответят беззлобно: «Сегодня все наше».

Вон один — в бороде, в коротком тулупе — озирается, военное галифе (снял с кого-то), кожаный зад потерт. Усмешка на широкой роже. Такому всё нипочем. Чистый эндемик, усмехнулся Дед. Смотрит на сносимый ветром дым, принюхивается, хочет знать, все ли правильно в природе.

Нет, все неправильно.

Стрельнул бы мужик, только зачем?

Пусть уходят. Никого не надо держать. А то не выдержишь, пальнешь по освещенным окнам, и уже через час выкатится из мглистой метельной мглы еще более мглистый броневой поезд. Ворочая дулами, в прах разнесет село.

Сидел, слушал Колчаковну.

Она спросила: «Пишете?»

Ответил: «Пытаюсь».

«О коммунизме?»

«Этого не могу».

«Почему?»

«Не утопист».

«О чем же тогда?»

«О Пушкине».

Она не поверила. Имя Пушкина прозвучало неожиданно дико.

Совершенно не поверила. «Знаете, — сказала, — писать надо о любви».

Но даже сейчас ни одна морщинка на лице Колчаковны не расправилась.

А на Деда дохнуло из прошлого. Снег, мороз, ветер. Из Омска до станции Татарской как-то еще двигались. Но дальше — то воды нет, то угля нет. А еще дальше — то сыпной тиф, то раненые. Ночами в лунном свете выгружали трупы прямо в снег, укладывали рядом с насыпью. Белые замерзлые кисти рук стучали, как фарфоровые, бывало, ломались. Тихая Луна бросала неземной свет на загаженные нечистотами снега, на разбитые, разломанные на топливо строения.