Какой собор? Это не пышные омские пироги.
Из металлической трубы вдруг звонко выехала округлая, как артиллерийский снаряд, ледяная глыба.
Выехала и пугливо замерла.
Ничего не происходит. Жизнь происходит.
Если сейчас, решил про себя Дед, в ресторане скомандует контуженый поручик Князцев наступление (трубу отлично слышно даже на холодном перроне), твердо отвечу Верховному: «Собор!» А прозвучит отбой, разведу руками: «Какой уж нынче собор…»
Крик паровоза. Шипение пара.
Вдоль перрона зажглись калильные лампы.
Оба Пепеляевых и Верховный смотрели на Деда.
Дернулся, звякнул буферами паровоз, опять дернулся и опять замер, распространяя горклый запах разогретого в буксах машинного масла.
Трубач в ресторане проиграл отбой.
Ничего не происходит. Жизнь происходит.
«Какой уж нынче собор, ваше высокопревосходительство».
Верховный закурил новую папиросу. «Вы нас слышали, господа?»
Премьер и генерал вытянулись.
Верховный спросил:
«Могу я вам доверять?»
Ответил Пепеляев-старший:
«Такой вопрос для нас обида».
«Тогда подождем с собором до Иркутска».
Верховный легким движением руки отпустил Деда.
В ресторане Дед сразу вернулся к своему столику. Всей спиной прижался к горячему кафелю печи. Твою мать. Ощущал странный подъем. Вот ничего не случилось, а он ощущал странный подъем, сердце стучало гулко. Стакан с водкой. Дед был счастлив. Почти счастлив. Гипсовые (алебастровые) гуси летели над головой. Никуда не надо больше идти. Коза в военной газете. Какое прошлое, твою мать, если само будущее неясно? Водка, закуска, трубач поручика. Ничем не объяснимое чувство удивительного покоя охватило Деда. Вон как шумно и глубоко пышет, дышит, шипит на морозе наконец накормленный, напоенный паровоз.
А коза — она и есть коза.
И не коза она на самом деле, а живые деньги.
Медленный нежный снег падал за высоким арочным окном.
В сумке — новенькие подштанники, час назад выданные в поезде интендантом, свежие портянки, даже полотенце. На стене — часы. Впрочем, что нам время? Мы в своем времени — недостоверном. Азиаты правы. По перрону деловито бегают офицеры, у вагонов появились сцепщики. Венгерки защитного цвета с черными шнурами, с выпушкой по верхнему краю и вокруг воротника; погоны черные суконные с серебряными нашивными просветами, в нижней части — вензель «П», на левом рукаве — черно-красный ударный шеврон (углом вниз), над ним умело вырублен из сукна черный череп.
Твою мать.
Дед счастливо плеснул водки в стакан.
И трубач сразу, будто ждал этого, протрубил наступление.
Крылья бабочки
Лестница с улицы.
Бюст поэта Комарова, стол под зеленым сукном.
Бра дра фра. Хахлов пытался выговориться, но его не слушали.
Все собрались, только Суржикова не было. Понятно, не было Кочергина (отчислен), но Ролик-то запить не мог. Мы ждали. Все же Суржиков — лучший. Он и выглядел лидером, почти лауреатом, победителем, его мнение всех интересовало, даже писателей. Присматривались, прикидывали, наверное, что меняется в среде, которую мы сами же (по утверждению Ролика) формируем. Ольга Юрьевна (задним числом) отметила: «Не стала бы утверждать, что повесть Суржикова по-настоящему революционная, но она зовет, она утверждает».
А куда зовет? Что утверждает?
Спросил, конечно, Коля Ниточкин, и злая железнозубая Волкова тотчас ущипнула его за школьный бок, чисто личностная реакция. В конце концов, Ольга Юрьевна права. О солнечном комсомоле больше болтают, чем говорят. А если берутся писать, то хорошо получается у немногих.
А чем такое объяснить?
Вопросы Ниточкина старались не замечать.
Только Чехов сказал: «Наверно, деталей не знают».
А каких таких деталей?
«Жизненных».
«Нет, правда, каких?»
Чехов даже задумался.
«Ну вот взял тему, изучи ее, — наконец объяснил. — Собрался писать о ленинском комсомоле, войди в жизнь героя. Не оставайся сторонним наблюдателем. Над схваткой многие любят устраиваться, дескать, сверху все видно, а ты попробуй жить в схватке, внутри нее. Ты работай под свист пуль, не торопись, не на поминки едешь. Если ты настоящий писатель, если ты взялся писать о комсомоле, то все должен знать — от уплаты членских взносов до механизма творческих инициатив».