Хра дра фра, признался, живет на свете уже почти сорок лет.
Вот, признался, пишет фельетоны, рассказы, даже поэма в прозе есть, как у Гоголя.
И все равно, признался, о чем бы он, Хахлов (Николай Николаевич, тридцать девять, Благовещенск) ни писал, как бы ни надкусывал слова, к женщинам он всегда — со всей душой. Какого бы возраста женщины ни были, он к ним — с полным уважением. Хра дра фра. А тут. Голос Хахлова сорвался. Это надо же! Девки фирстовские беспощадно бьют мальчишек, так что мать успокаивает: не искалечьте, не прибейте мальчишек, все равно, дескать, она умрет скоро. Хра фра дра.
Интересно, что Хахлов хотел сказать этим?
«А мне нравится! Так смешно не писал даже Пушкин».
Ольга Юрьевна напряглась: «Вы это о чем, Пшонкин-Родин?»
«Ой, ну о сетях, которые притащили мертвеца».
Ага. Сильно смешно.
Я тосковал: где Суржиков?
Конечно, и впечатлительная Нина Рожкова прибавила печали.
Поднялась, хотела что-то сказать. Платье цветастое, руки тонкие. Взметнула эти тоненькие руки над собой, как картофельные ростки. Интересно, что бы лагерные подруги в «индии» накололи на ее узкой цыганской заднице?
«Нина, тебе понравилось?»
А в ответ одни всхлипывания.
Илья Стах и Леня Виноградский говорить ничего не стали, а вот Леванович, поправляя очки, проговорил целых десять минут (хотя время наших выступлений ограничивали) — обстоятельно, сложно проговорил, все в том смысле, что если уж, Пушкарёв, любовь тебе выпала настоящая, то не отступай, как мерзкий паук, не пяться в свою паутину, а царапайся, хватай девку!
Только Дед молчал.
Сидел, опустив глаза.
Что видел он, слушая нас, зажав палку в коленях?
Опять лес под Омском, где два чеха-союзника громко и деловито убивали из револьверов полураздетую русскую девушку-машинистку? Или Мамонова, омского актера из «Аполло», которого местный летун поднял на своем аэроплане, а Мамонов с безумной высоты полета вдруг ясно увидел, что никакого Бога нет, и ангелов тоже нет, одна кругом пустота, твою мать, и пил Мамонов с того дня так беспробудно, что на поезд не попал, остался у красных. Или видел Дед в этот момент похожего на евангелиста Луку внимательного сотрудника Осведверха Валериана Верховского? Перчатка на левой руке. Он напишет свою историю. В некрологах.
Потом все же поднялся Дед.
Провел ладонью по квадратному подбородку.
Говорил неторопливо. Давал время понять им сказанное.
«Вот философ Платон, — начал. — Настоящее его имя — Аристокл, родился в Афинах. А вот школьный завхоз Фирстов, настоящее его имя — Платон, и родился на сибирской железнодорожной станции. К сожалению, таких карликов-горбунов у нас сейчас меньше, чем филистимлян в Египте. Мне пришлось бывать на станции Тайга. — Голос Деда выровнялся. — Помню вокзал, гипсовую лепнину, горячие кафельные печи до самого потолка. Философ Платон был учеником знаменитого Сократа, а школьный завхоз ни у кого не учился. В России вообще никто ни у кого не учится, — краем глаза я отметил удивленно взметнувшиеся брови московского гостя. — В России все только учат друг друга. — На Чехова Дед ни разу не посмотрел, зато смотрел на меня. — Ваш завхоз, Лев, он вовсе не сумасшедший, как тут подумали. «Не геометр да не войдет!» Ученики великого грека, философа, постигали законы геометрии и астрономии, высокой политики и художеств, морали, гимнастикой занимались, а у вас, Пушкарёв, нечто иное, у вас — мир иной. У вас — карлик, у вас — кукушка и прирученный бурундук. Не хочешь, а удивишься. Карлик. Как такое может быть в стране, победившей многих врагов? Давно и всем известно, что даже самые малые карлики, победив, резко прибавляют в росте».
Дед жил в словах, как рыба в воде.
Я почувствовал некоторое облегчение.
Бог с ним, с Дедом, пусть ругается, по глазам видно, что моя рукопись его зацепила.
Пусть ругается. Пусть.
Подумаешь, карлик. Какая разница? Главное — тоже философ. Дед сам говорит, что рост — не проблема. Победив, даже самые маленькие карлики, если что, запросто прибавляют в росте.
«Конечно, Лев, будь ваш карлик-горбун умнее, он использовал бы в вопросах воспитания бич, а не железные вилы. Прав Андрей Платонович, — наконец вспомнил он про московского гостя. — Неталантливых у нас нет. Ночные кедры, далекая кукушка, барышни в ночных рубашках, греческий хор. «Не геометр да не войдет!» — Дед остановил взгляд на раскрасневшейся Люде Волковой, потом перевел взгляд на бледное заплаканное лицо Нины Рожковой. — Можно не соглашаться с вашим завхозом, Лев, можно упрекать ваших барышень в некоторой рассеянности, но нельзя не признать, что мы отчетливо видим и самих этих барышень, и всех прочих бурундуков. Вот карлик-горбун на высоком деревянном стульчике. Вот рабы заняты поеданием картошки. — Он так и сказал: поеданием картошки. — Вот пес Колчак, или Кербер, таскается по тайге с конурой на цепи. Вот Бесхитростная Елена. Вот Астерия — дочь титанов. И Бриседида. И далекая кукушка вдали. Прислушиваются к неутомимой служанка Алкмены, дылда Дидона, тортик-девочка, рябая печальница. «Не геометр да не войдет!» Я всех до одной вижу. Они по-настоящему нарисованы. Вяжут свитера, кокетничают с рабами. Я сам видел места, о которых вы пишете, Лев, правда, в зимнюю пору. На обочинах валялись мерзлые трупы, оружие, в тупиках — сожженные тифозные вагоны. Метель, выстрелы, пепельные завихрения над сгоревшими домами. Ничего там не было, никаких заимок, никаких барышень, только трупы и желание убраться подальше…»