Выбрать главу

Доктор Абду постоянно улыбался, словно просил прощения или потому, что в этой рулетке охоты и пляски смерти он нередко выигрывал. А может даже, склонившись над трупами, каким-то образом распознавал и мою судьбу, судьбу полузарезанной девочки. Когда он повышал голос, все уважительно прислушивались, его побаивались. За ним всегда оставалось последнее слово. В спорном вопросе о числе жертв моей войны с его мнением считались. Когда в Оране поднимался ветер и шевелил занавески, Маска повторял: «Я не верю цифрам в газетах, они врут. Все врут перед лицом смерти. Правительство скрывает правду из страха, убийцы скрывают правду, чтобы нагнать ужас. Мне прекрасно известны цифры, я веду счет трупам, которые препарирую. Так что знаю. Я считаю то, что вижу, это не окончательная цифра, но она тут, перед моими глазами, а не перед кем-то еще».

Сидя на пуфе перед тихо включенным телевизором, я, девочка по имени Об, представляла его руки с тысячью пальцев, на которых он считает ночью, разгибая те один за другим, заслоняя плафон на потолке. От нежной улыбки доктора Абду у меня сводило живот. Собираясь домой, он надевал пиджак, касался меня своими большими руками, гладил волосы, и я готова была разрыдаться от благодарности. «Твои глаза лучше тысячи языков, маленькая принцесса», — доверительно сообщал он тягучим голосом. Он дотягивался руками до моего внутреннего языка, моих швов и шрама. «Да, девочка моя, смерть — это долгая жизнь», — шептал он, сочувственно опуская тяжелые веки.

31

Последние часы приговоренной к смерти

Я крепко зажмурилась.

Это все, что мне удалось сделать в ночь 31 декабря 1999 года. И с тех пор не могу ни разомкнуть веки, чтобы жить сполна, ни снова сомкнуть, осознавая собственную трусость. Я словно незаконно владею своим телом, выжить-то выжила, но лишь затем, чтобы в панике судорожно хватать ртом воздух через канюлю. Если коснешься меня, ощутишь холод, несмотря на огненные татуировки и чрезмерную мамину теплоту. Даже любви, переданной мне твоим отцом в рыбацкой хижине, недостаточно, чтобы согреться. Как и прекрасных простодушных улыбок того, кто посеял в меня свое семя. Слышишь, как этой ночью по всему Орану блеют связанные бараны, глядящие в небо, а вот той ночью, когда я зажмурила глаза, на нашей ферме в Хад-Шекале не кричало ни одно животное, слышно было только безумное пение мамы.

О чем тебе поведать? Как только я ухожу по своим внутренним зимним дорогам и пытаюсь восстановить ту злополучную ночь, снова предстает та самая сцена. Помню, было холодно, меня с сестрой укрыли тяжелым шерстяным одеялом. Сестра дышала рядышком. Каждая прислушивалась, как другая притворяется спящей. Не сомневаюсь в этой первой картинке. Еще храню следы беспокойства, далекий шум ветра над крышей, неведомую тяжкую тишину полей. Звери и птицы обычно переговаривались и галдели у нас над головами, крича и шумя. Точно не знаю, спали мы или притворялись, размышляя о нашей судьбе. Уже несколько дней две девочки тревожились из-за зловещего молчания родителей. Они спорили до хрипоты и замыкались в себе. Зимой по ночам на ферме, сейчас ее называют Мертвым краем, часто раздавался лай собак, скрип металлической крыши сарая, а иногда где-то очень далеко чей-то крик. Но той ночью почти не слышалось звуков; встревоженные необычной пустотой, мы никак не могли заснуть.

Наш дом стоял на вершине первого холма, над деревней Хад-Шекала. Холмы вздымаются там как волны, надуваются и подымаются вновь, а затем достигают горы, первой в массиве Уарсенис. Во время войны за независимость там укрывались солдаты и вели борьбу против Франции. В 1990-е годы туда явились Эмиры и обосновались в тех же укрытиях. Наша ферма располагалась посередине, между дорогой, связывающей деревню с остальным миром, и громадными горами. Мы жили в пяти километрах ходьбы от деревни. Ближайшее селение называлось Сук-эль-Хад, «воскресный рынок» на моем внутреннем языке. Скотоводы, вроде моего отца, спускались туда, чтобы продать свою скотину, пастухи — взять животных на сезон, другой для выпаса на скудных горных склонах, а жители долины — продать урожай и посуду. Зимой этот мир затихал, сжимался, будто в ракушке, прилипшей к земле, в ожидании солнца, чтобы снова начать шевелиться. По ночам жители согревали себе кровь воспоминаниями прошедшего лета. История деревни сводилась к рождениям и смертям, связывающим поколения. В округе раньше жили, как я полагаю, бедуины, державшиеся на расстоянии. Мама однажды рассказала историю своего народа аджам, «чужаков», названных так, потому что они пришли издалека. Мы не знали, откуда она родом, у нее на лице были татуировки, и, когда она вспоминала родителей или братьев, в ее огромных глазах отражались то ли мечты, то ли обиды. Ее манера молчать и презрение к нашему отцу позволяли думать, что когда-то ее семья владела стадами и землями. А он был бедняком и в отличие от нее не имел предков-землевладельцев, живших в достатке, прославлявших жирной пищей местных святых и отмечавших праздники урожая.