Перед самой смертью от рака простаты отец почти не мог ходить, кричать, бить мух или прятаться от матери. В последние дни его жизни, клянусь, она брала его в кольцо, точно армия, окружала его травяными отварами, бормотанием, заботой, чистыми полотенцами, выстиранными простынями. Мы все понимали: пробил час ее славы, когда, по нашим традициям, она являла собой истинную женщину. Конечно, она перебарщивала. Да упокоит Господь ее душу! Думаю, мать всю жизнь мечтала о той минуте, когда отец не сможет самостоятельно отправлять естественные потребности и будет ей принадлежать весь целиком, неважно, что больной. Вот такие настоящие женщины. Нет, она не желала мести, не дай бог, просто хотела быть его женой, единственной. Когда его навещали и осведомлялись о здоровье эль-Хаджи Герди, она, как и положено, в нужную минуту начинала рыдать.
В те месяцы мой брат Бенбадис дома не жил. Он учился в университете Алжира и разговаривал со мной только для того, чтобы дать понять, что я не умею писать; и я уходил расставлять книги, отправлялся за кофе или сигаретами (надо же, он курит? Может, стрельнуть у него сигаретку?). На неделе, когда брат возвращался в город, я оставался один, замерев на пороге комнаты отца. Он лежал на кровати, словно его настигло нечто такое, чего он избегал с давних пор. И постоянно бормотал, будто старался найти общий язык с мертвецами. Я смотрел на него, не в силах что-либо произнести, поскольку мы всегда мало разговаривали. Он глядел в потолок и отвечал только кивками головы. Вероятно, снова думал о том, как струсил перед Эмиром головорезов, велевшим ему продавать кулинарные книги. Его губы презрительно и высокомерно кривились перед врагом, поселившимся внутри него. Мне кажется, он ссорился с Эмиром до последнего вздоха.
Отец почти удивлялся, видя нас с мамой рядом. Трудно представить, о чем бы я мог ему поведать, ты же знаешь, у нас не принято говорить, что у нас на сердце. Так я и стоял, замерев, а он изучал меня на расстоянии, словно со дна колодца. Я приносил ему воды и обезболивающее. «Эти таблетки меня не лечат, они меня убивают», — ворчал он и снова беспрестанно кричал от бессилия. «Какая досада, какая досада!» — твердил он, а когда чуть набирался сил, хлопал себя по худым бедрам. Я же стоял там и не мог припомнить ни одной подходящей фразы из какой-нибудь известной книги. У меня были две целые и крепкие ноги, как это могло ему помочь? Ему нечем с нами делиться, кроме хлеба и печальных вздохов.
За несколько месяцев до смерти отца я внезапно решил заняться делами в магазине и типографии, чтобы положить конец его вздохам. Эти запахи, особый аромат бумажного клея, мудрая тишина, старинные названия, картонные коробки, цифры и тонны книг, раздавивших моего отца, деда и предков. Подхватив семейное дело, я ничего ему не говорил, но он понял это по запаху моей кожи, когда увидел меня на пороге его комнаты. С той минуты он словно бы успокоился, повернулся к стене и деду, будто возвращая давнишний долг или в чем-то каясь. Думаю, в своем тайном мире он смог поиграть с мячом. А потом умер. (Его голос задрожал. Но почему-то взгляд окаменел. Почему правый глаз увлажнился, а левый горит яростью и нежеланием прощать?)
Вот! Я продвигался шаг за шагом (показывает омертвелую ногу и смеется). Во время войны дела шли плохо. Я подвел итоги, купил фургоны и поехал по книжным магазинам страны, забирая выручку, причитающиеся деньги, непроданные экземпляры. Мы почти разорились из-за фальшивых блокпостов, сгоревших книжных магазинов, к тому же люди теперь боялись читать и признаваться в этом. Знаешь, моя девочка, в 1990-е годы многих книготорговцев убили за то, что они не торговали кулинарными книгами. Во время поездок мне попадались те, кто помнил отца; они отводили глаза, потому что не могли заплатить, или опускали жалюзи, узнав о моем приезде к ним в город. Только один, в Уаргле, в Сахаре, знавший историю моего деда, пригласил меня к себе и напоил чаем. Это было в пустыне. (Пустыня, моя девочка, это такое место, вроде луны, где удается ощутить себя одним на всем белом свете.) Я еще не раз его навещал. Чудесные выдавались вечера! Мы смеялись над забавными легендами того добродушного края. Думаю, жители пустыни — настоящие алжирцы. Старик был такой древний, что его не волновали ни выручка, ни счета, и это мне нравилось. Пергаментная кожа, седая волнистая борода, морщинистые руки, словно завернутые в шкуру рептилий. Мы сидели на песке в проулочке деревни, надвигались оранжево-синие сумраки, какие случаются только в Сахаре. Там мы провели ночь, разглядывая звезды, и он рассказывал о них, как умиротворенный ученый. Тогда в последний раз я был счастлив, ничего не говорил и ничего не доказывал.