Анджело думал, что если побродить по городу, то можно встретить Джузеппе где-нибудь на улице. Но улицы теперь были пусты. Разве только изредка, шагая по улице с колокольчиком, случалось встретить человека в рабочей куртке.
Он довольно редко вспоминал о Джузеппе. И в общем-то не нуждался в том, что мог ему дать Джузеппе. Он говорил себе: «Все хорошо». На улицах, в домах, перед грудой трупов, он говорил: «Все хорошо». Он был не в состоянии размышлять, увязывать одну мысль с другой. Он помогал обмывать мертвых; он опускал щетку в ведра с горячей водой, шуршание щетки о пергаментную кожу не удивляло его; он даже уже не старался спасать; он знал, что в конце концов не так уж трудно научиться как следует отмывать труп. И он испытывал то удовлетворение собой, к которому постоянно, но до сих пор безуспешно стремился. Даже барон не дал ему этого душевного удовлетворения. Когда он почувствовал, что его удар достиг цели, он испытал краткое, но очень сильное чувство радости, однако счастье оставалось недостижимым.
Он принимал холеру.
— Какая гордыня! — внезапно произнес он как-то вечером.
— А, бесовское отродье, — тихонько сказала монахиня, — ты это понял, — и закрыла лицо своими большими руками. Потом попросила сигару.
Трудно себе представить что-нибудь более мрачное, чем эти ночные прогулки по городу, опустошенному эпидемией. Большинство уличных фонарей было потушено. На весь город горело едва ли несколько. Анджело нес ручной фонарь, изредка взмахивая колокольчиком. А в интервалах — тишина, казавшаяся еще более гулкой от шороха соловьиных крыльев и тяжелого шарканья грубых ботинок монахини по мостовой. Эгоистические чувства расцветали под покровом ночи. Люди выносили своих покойников на улицу и бросали их на тротуар. Они спешили от них избавиться. А иногда, стремясь избавиться от них любой ценой, даже клали их у порога чужого дома. Главное было как можно быстрее и как можно решительнее изгнать их из собственного дома, а потом снова забиться в свою нору. Иногда, сквозь желтоватое сияние фонаря, Анджело видел, как в полумраке шныряют неясные силуэты, проворные, словно звери, спешащие укрыться в чаще леса. А потом медленно, со скрипом закрывались двери, задвигались засовы. Никто не звал на помощь. Колокольчик, которым Анджело изредка взмахивал, звучал в абсолютной пустоте. В помощи никто не нуждался. Под покровом ночи каждый справлялся с бедой в одиночку. И всегда одним и тем же способом. Никто не мог придумать ничего лучшего.
— Интересно, они любили друг друга? — спрашивал Анджело.
— Боже мой, конечно, нет, — ответила монахиня.
— Но должны же быть в таком городе люди, которые любят друг друга?
— Нет, нет, — твердила монахиня.
А иногда даже, когда Анджело звонил в колокольчик, свет, проникавший сквозь щели ставен, гас. Жалобы и стоны внезапно прекращались. Он представил себе, как люди зажимают рот руками.
Они обмывали брошенные трупы. Они не могли вымыть всех, кого находили ночью. Трупы валялись повсюду. Одни сидели; их специально сажали в позе отдыхающего человека, другие были брошены как попало и прикрыты мусором, а иногда даже навозом. Одни лежали скорчившись у порога, другие — ничком посреди улицы или на спине, скрестив руки. Было совершенно бесполезно стучать в дома, около которых их находили: их никто не знал. Трупы тайком перетаскивали из одного квартала в другой. Анджело и монахиня иногда слышали осторожные шаги: это два человека тащили труп, один держал за голову, а другой ухватил за ноги, словно за ручки тачки; женщина волокла своего мужа по мостовой, мужчина нес свою жену, взвалив ее себе на спину, словно мешок пшеницы. Эти тени скользили в темноте. Они посылали детей разбивать камнями фонари.
Анджело размахивал колокольчиком. «Ну давайте, прыгайте, удирайте, делайте свое дельце». Он медленно, неторопливо шагал впереди монахини, тяжело ступавшей своими массивными, словно колонны, поддерживающие церковный свод, ногами. Он имел право презирать.