Выбрать главу

Обрести спасение? На огромной фабрике, работающей без перерыва две тысячи лет? Стать очередным, два миллиарда семьсот миллионов восемьсот пятьдесят тысяч семьдесят девятым спасенным? Не нужно мне было такое спасение, я добивался для себя особых прав, но если бы меня спросили: «Ну хорошо, а о каком же спасении ты мечтаешь?», я бы не нашел что ответить.

Как говорил Ян?

Мы тогда шли по Саксонскому саду к собору. «Помнишь? Сколько нам это вбивали в голову! При жизни надо немножко потерпеть — а потом? О, потом, вот тогда и увидите! Вечное блаженство! Но когда я пытался это блаженство себе представить — не тут-то было. Ничего! Сияние, от которого хочется зажмурить глаза. Облака, сверкающие лучи? Старец вверху? Толпы кардиналов и примасов на залитом солнцем лугу? А чтобы туда попасть, я должен здесь, на Земле, всю жизнь мучиться? Мне внушали, что я буду вечно счастлив. Но слова “вечное счастье” ничего мне не говорили. Я бывал счастлив. Прикосновение руки, запах волос, вкус яблока, мамина ладонь на голове, сад, заснеженные горы. Но там — помнишь, что нам говорил законоучитель Олендский? — там, куда мы попадем после смерти, нас ждет иное, гораздо более подлинное счастье. Но какое? Помнишь? ‘Само пребывание подле Него сделает нас счастливыми’».

Пребывание? Мое? Подле Него? Значит, всю жизнь надо себя обуздывать, чтобы потом сидеть подле Него тысячи лет? И это награда? Я понимал, что в небесах обрету покой. Не буду болеть, не буду голодать, не буду бояться. О, это совсем не мало! Но зачем так уж сразу называть это счастьем? Не лучше ли назвать Вечным Облегчением? Дошло до того, что однажды ночью я подумал: ‘Не нужно мне никакое спасение, даже если Рай существует. Я хочу исчезнуть бесследно’.

«Знаешь, что сказал бы на это ксендз Олендский? — пробормотал я, когда мы дошли до стен собора. — Он бы, вероятно, сказал: это потому, Ян, что в тебе нет любви». Сейчас, лежа в темной комнате, прислушиваясь к доносящимся из-за стены шорохам, я думал, что это было не очень-то умно, но панна Эстер не желала исчезать из-под сомкнутых век — я по-прежнему видел блеск волос, белизну кожи под ключицей, светлую шею в вырезе полотняной сорочки…

Когда мы приблизились к собору, Ян только покачал головой. «Знал бы ты, сколько раз я пытался пробудить в себе любовь к Богу. В детстве стоял, закрыв глаза, на коленях, до боли прикусывал губу, стискивал пальцы в жаркой молитве — и что? И ничего! Я мог бояться Бога, я подсчитывал свои грехи, молил о прощении, сочувствовал Распятому — но любить? Разве можно к чему-то принудить сердце? Знал бы ты, как я завидовал тем, кто способен любить Бога. Но что я мог поделать? Ах, неважно, есть ли Бог. Важно, умеем ли мы Бога любить, даже если Его нет. Но я, как видишь, умею любить только женщин…»

Звезды тонули в черном прямоугольнике окна, часы отбивали время, ветер постукивал ставней, а я мечтал, чтобы наконец что-нибудь случилось, чтобы она исчезла, уехала навсегда. Она ждала писем, ходила на Вспульную, спрашивала одно и то же у Кораблева — пусть исчезнет, пусть развеется без следа. Ее волосы, стянутые красной лентой. Кольцо, которое она, уходя из ванной, оставила на стеклянной полочке. Радужные пузыри на лавандовом мыле, которым она минуту назад мыла руки. Влажное тепло полотенца, которым она вытирала волосы…

Не видеть. Не слышать. Заснуть.

Полынь, березы

Солнце опускалось за кафедральный собор. Мать медленно, старательно раскладывала на мозаичном столике фотографии с тисненой надписью «Фото Атлас — Хожая, 17», еще теплые от солнечного света, хотя под елками в глубине сада, там, где кончался пруд, в воздухе уже потемнело. «Помнишь, Александр, как мы любили ходить на большой луг за Нововейской, туда, далеко, к высоким березам на Мокотовском поле? А то воскресенье? Какой же прекрасный был день! Когда мы пришли на место, когда Янка расстелила на траве белую скатерть… в корзинке вино, стаканы, белый хлеб от Петровича, пончики от Бликле, апельсины. А солнце в вышине такое, что панна Эстер сразу раскрыла зонтик. У нее на шее была камея, верно? Красивая перламутровая камея на черной бархатке, головка греческой девушки в тонкой серебряной оправе? Видно, она ее купила у Виртов на Медовой, там были самые красивые. Потом она нарвала охапку ромашек и васильков, связала лентой в огромный букет, положила на скатерть — столько цветов! Кто мог тогда предположить… А потом, помнишь? Вы ужасно смеялись, потому что я, когда подъехали эти повозки, хотела уйти…»