Выбрать главу

Хлопнула дверь. Анджей подошел к кровати, долго смотрел. Мать вынула у него из пальцев бело-розовый левкой и поставила в вазу, где уже стояло несколько свежесрезанных ирисов.

Жизнь в доме стихла. Никто не говорил слишком громко даже в дальних комнатах. За завтраком стакан с чаем ставили на блюдце осторожнее, чем обычно, чтоб не звякнул. Ножи и вилки тише постукивали по тарелкам. Пианино молчало. Петербургские романсы и венские вальсы ждали лучших времен под обложками нотных альбомов Катенина и Штрауса. Серебряная стрелка на металлической пирамиде метронома Аренса застыла, наклонясь, как крыло семафора на заброшенной станции. Панна Розвадовская — высокая девушка с Кручей, которую нам порекомендовал профессор Аркушевский, — бесшумно поднималась по лестнице, на ходу снимая влажную пелерину, на которой стыли капельки утреннего тумана. Янка осторожно опускала березовые поленья на пол перед печкой. Убираясь, следила, чтобы не стукнуть щеткой по дверному косяку. Окна закрывала тщательно, до упора поворачивая ручку. По утрам будила Анджея, приложив палец к губам, и уже не сидела у открытого окна, когда лудильщики с Повислья заводили в глубине двора свои песни. Если перед домом останавливался мороженщик в красной рубахе, крича по-русски: «Замороженный сахар! Замороженный сахар!», через стекло показывала ему рукой, чтобы не кричал, а потом — лишь бы поскорее убрался — покупала у него двойную порцию мороженого из кондитерской Кириллова.

Панна Эстер лежала в полусне. Мы не знали, слышит ли она нас. Только когда панна Розвадовская всовывала ей в рот кусочек хлеба, смоченный красным вином, принимала, раздвинув губы, белую, окрашенную каплей пурпура крошку и медленно проглатывала. Поддерживаемая нами с двух сторон, не открывая глаз понемножку пила воду из стакана. Капли скатывались по шее в ямку между ключиц. Потом она опускалась на подушку, дыхание замедлялось, сон казался более глубоким, более спокойным, кожа чуть розовела, так что даже Ян, глядя на нее, начинал верить, что дело идет на лад.

Но четырнадцатого… Когда панна Розвадовская вечером внимательнее пригляделась к рукам панны Эстер, мы немедленно вызвали Яна. Он осмотрел кисти рук, бережно распрямляя палец за пальцем. Ногти не утратили блеска, лишь потемнели, и гуще стал перламутровый оттенок. Ян ближе пододвинул лампу. Ресницы, виски, мягкая тень на щеке. Красивая, может быть, даже красивее обычного, только очень уж красные губы… Глаза удлинились — легкая тень на краю век. Холодная мраморная кожа. Голубые жилки на висках. Дыхание слабенькое, едва заметное. Ян пощупал, ища пульс, потом отложил стетоскоп.

Мы перешли в салон. Ян спрятал стетоскоп в сумку. Не смотрел на меня: «Долго это не протянется». Не успел он договорить, дверь со стуком распахнулась. Мы обернулись. Анджей? В куртке нараспашку? Покрасневшие глаза? Подслушивал? Он подбежал к Яну и вдруг принялся изо всех сил бить его кулаками — по груди, по плечам… Потом, вцепившись ему в рукав, захлебнулся беззвучным плачем. Я хотел оторвать его от Яна, но он оттолкнул меня и выбежал из комнаты, хлопнув дверью. Шаги стихли.

Мы переглянулись. Ян взял пальто, перекинутое через спинку стула. Я проводил его в прихожую. Он снял с вешалки шляпу: «Вам остается только молиться». Я замер: «И это ты говоришь?» Он стряхнул приставшее к шляпе перышко: «Это называется радостная весть». — «Пусть погибают слабые?» — «Дорогой мой, слабые всегда погибают, вовсе не нужно этого хотеть». — «Как ты можешь так думать? Ты ведь врач». Он поморщился: «Мысли никак не связаны с жизнью. То, что позволяет нам жить, и то, что лишает нас жизни, не имеет ничего общего с работой ума. Милашевский говорил о Selbstvernichtung где-то на краю света. Но есть еще, скажем, Бенарес — гораздо ближе. Люди, которые приезжают со всей Индии в дома смерти в Бенаресе, ложатся на соломенные циновки и умирают за две недели. И не могут объяснить, что их заставило туда приехать». Ян медленно надевал пальто. «Наше тело мудрее наших мыслей. Болезнь — острое желание, которое ведет…» Я придержал его за локоть: «Куда ведет?» Он взялся за дверную ручку: «Этого, мой дорогой, не знает даже Керженцев».

Письмо

Панна Эстер внезапно просыпалась, с минуту, будто отыскивая что-то в памяти, всматривалась прищуренными глазами в кроны лип за окном, говорила что-то о Кораблеве — помощнике почтмейстера, а когда мы успокаивали ее, что письма, которых она ждет, непременно придут, спрашивала, горит ли уже свет в каком-то доме на Фрауэнгассе, повторяла: «Мы можем встретиться на Лангермаркт, только не забудьте, в три…», просила ничего не писать матери, потом, устав, засыпала, сунув руку под мышку, под одеялом, которым ее укрывала панна Розвадовская, забывалась глубоким, тяжким сном, с капельками пота на лбу.