Со стиснутым сердцем я смотрел на отца, на Анджея, на мать. Во вторник, когда мы сели обедать, отец, потянувшись к корзинке с хлебом, спросил: «Ты уже подумываешь об отъезде?» Я заставил себя рассмеяться: «Где же мне будет лучше, чем здесь, с вами! Я люблю Гейдельберг, но вас там нет. И его тоже нет», — я хотел взъерошить Анджею волосы, но он увернулся: «Отстань». — «Мне, конечно, не хватает моих мостов, но хочется побыть с вами как можно дольше. Вот кончится лето…» — «Значит, пока не собираешься уезжать?» — отец вытирал салфеткой губы. «Нет, хотя дел там накопилось много». Отца это не устроило: «Надеюсь, долгов у тебя нет?» — «Нет, долгов нет, но…» — «А, все-таки! — отец с облегчением вздохнул. — Скажи, сколько. Говори, не ломайся, как панна Осташевская». Я тянул время: «Чуть-чуть бы не помешало…» — «Ну, так почему молчишь? — Отец открыл портмоне. — Столько хватит?» — «Наверно», — но сказал я это так, что он добавил еще одну голубоватую бумажку. На душе у меня было отвратительно. Я знал: таких бумажек мне понадобится гораздо больше. В четверг пошел в ломбард. Заложил часы и золотой перстень.
Рассказ о студенте
В полдень на Велькой ко мне подошел мальчик в суконной куртке: «С вами хотят поговорить». Я пошел за ним по Вильчей. В доме на Кошиковой, перед которым он остановился, несколько окон были замурованы красным кирпичом. Мальчик остался у парадного: «Шестой этаж. Квартира двенадцать». Витая лестница на железных опорах, черная, узкая, вела к круглой розетте в потолке из молочного стекла. За стеклом скользили безмолвные тени голубей.
Дверь на шестом этаже была приоткрыта. Я увидел темную прихожую, услышал шорох, женщина, прикалывавшая к волосам черную шляпку, отвернулась от зеркала, набросила на плечи атласную шаль и молча прошла мимо меня к лестнице. Из глубины квартиры донесся мужской голос: «Это вы? Безумно рад. Входите». Я узнал голос. Он принадлежал мужчине из-под моста. Я остановился на пороге. Одет он был изысканно: мягкая фланель, золотые запонки, лаковые туфли. Странное зрелище в пустой комнате, единственным украшением которой были портьеры из грязноватого плюша, закрывающие кровать с почерневшей позолотой на спинке. На стенах светлели прямоугольники от снятых картин. Руки мужчины казались тяжелыми от колец и перстней.
При виде женщины с мертвым от румян и белил лицом, которая, не глядя в зеркало, воткнула в черные волосы длинную шпильку, а потом прошла мимо меня, оставляя за собой крепкий запах духов, мне стало тоскливо, но сейчас, заметив загромождающие комнату коробки и кофры, я почувствовал облегчение. Уезжает? «Да не стойте вы так. Садитесь, вот сюда. — Он пододвинул мне стул с вытертой обивкой. — Есть о чем поговорить. Собственно, нам бы следовало подружиться. Нас ведь многое связывает…» Я почувствовал, как во мне закипает гнев. Он полез в шкаф светлого дерева. «О, тут кое-что имеется, — он поднял кверху бутылку. — Французское. Жаль. У Арбузова получше, севастопольское. Знаете эти вина? Кавказский букет, крымская сладость. Будто утренний свет смешался с лунным». Я перебил его: «Деньги понадобились?» — «Ох, — он махнул рукой, — ничего срочного. Дела могут подождать. Это скорей приглашение, желание поговорить по душам, а то и кое в чем признаться». Говорил он мелодично, с певучим акцентом, как купцы из Одессы, которые охотно вставляли в деловые беседы французские слова из «Revue de Deux Monds». «А вы все стоите, сядьте наконец, негоже так». На столе три рюмки зеленоватого стекла. Некоторое время он внимательно меня разглядывал: «Трудные минуты вас ждут». У него были холодные глаза с золотистыми ресницами. Я старался овладеть собой: «Сколько?» Он покачал головой: «Экий вы суровый нынче, человека перед собой не желаете увидеть. А человеческая душа — святая тайна. Заглянули бы в Почаевскую лавру, многое бы поняли. Красивейший белый монастырь над огромным озером. Вдали от мирской грязи. Там можно вглядеться в самую глубь собственной души».