Полярность, основное свойство Гёте, становится менее заметна в его бюргерское десятилетие.
Зато она с особенной силой выступает в новых сценах из «Фауста». Недаром Шиллер говорил, что двойственность человеческой природы — эта неудавшаяся попытка объединить божественное и физическое в человеке — составляет основную идею всего произведения. «Благодаря своему реализму, — добавляет он с гениальной прозорливостью, — черт оказывается прав перед рассудком, а Фауст — перед сердцем. Но иногда они, кажется, меняются местами, и тогда черт берет человечье сердце под защиту от Фауста».
Вообще в последние годы этого периода Мефистофель (который в «Пра-Фаусте» нигде не выступает как сила разрушительная, а всегда как равноправный партнер Фауста) бесконечно занимает Гёте. В беседе с молодым профессором истории, с Шиллером, Гёте все время становится на сторону Мефистофеля и осуждает Фауста. А в прологе к трагедии сам бог свидетельствует в пользу черта:
Да, в конце этого периода бури, бушевавшие в душе Гёте, утихли.
Уже редко упоминают окружающие о вспышках у него гнева. Только юный философ Шопенгауэр видел его как-то в такой ярости, что «даже радужка в глазу, у него побелела».
Ни в стихах, ни в прозе, ни в письмах — нигде, кроме великого проклятья Фауста, не раздается больше вопль души, алчущей воздуха, желаний, вселенной. «Лучше раз и навсегда отречься от всего, чем сходить с ума от бешенства изо дня в день» так говорит Гёте. Он чаще уходит в меланхоличное размышление, чем вспыхивает огнем. Разбирая материалы к своему «Учению о цвете» и боясь утонуть в бесконечных бумагах, Гёте утешает себя тем, что это занятие «является упражнением ума и заменой страстей».
Но среди грандиозного количества документов этих двенадцати лет (а они составляют двадцать томов с лишним) находятся и такие, в которых пылает зловещий огонь, огонь, по-прежнему горящий в его груди. «Меня пугает мысль писать мою трагедию, и я почти уверен, что даже попытка приняться за нее погубит меня».
Но впервые страх Гёте перед его трагедией приводит к благотворным результатам. Он решил преодолеть его и начинает медленно взбираться по склонам вверх, к зеленым вершинам бодрости и покоя.
Опасные бури Гётевой юности миновали. Сатира смягчилась. Юмор его стал бюргерским, благодушным. Он шлет веселое приглашение соседу Виланду, зовет его к себе, в новое имение: «Пусть возлюбленный брат во Аполлоне и Церере покинет свои дворцы и направит стопы свои в наши хижины, дабы откушать скудный юридическо-экономический обед». Он посылает Шиллеру комическое перечисление всех даров, которыми его одарили друзья в Иене за последнюю неделю — от ампутированной ноги до вареных раков. Шиллер все еще никак не может решиться отослать ему своего «Валленштейна». И Гёте шлет к нему курьера, который «представляет собой отряд гусаров с приказом, во что бы то ни стало, взять Пикколомини, отца и сына. По приказанию комиссии Мельпомены, созданной по высочайшему распоряжению специально на погибель Валленштейна. Гёте и Кирмс». Все чаще встречаются упоминания о светских вечерах, для которых придумал шутки Гёте. В своих статьях он нередко употребляет теперь слово «веселье» и, даже в критических обозрениях замечает, что автор должен был многое высказать веселее. Сочиняя стихи, он пишет пародию на обитателей города Мены. Но это только первые шаги Гёте на новом пути, ибо на этом пути обитает и эрос, вначале грубый, мужицкий. Самые соленые изречения Мефистофеля и Хора в «Фаусте» написаны, несомненно, в эти годы, да и строки из Вальпургиевой ночи тоже. Стихи, посвященные Христиане, полны чувственности, которая со времен «Римских элегий» стала еще более зрелой.
Неутоленной любви ты яд пленительный знаешь? Он освежает, и жжет, и, изнуряя, крепит. Этой атмосферой эротикой пропитаны и «Аминт», написанный на девятый год их сожительства, и третья редакция «Гёца», в которую вернулись многие пламенные сцены из первоначального варианта. «Алексис и Дора» пылают чувственностью и вожделением, а обе великие баллады — «Бог и баядера» и «Коринфская невеста» торжествуют, как пламя горящего в них костра.
Но вскоре юмор и эротика Гёте становятся мягче, тоньше. Самое дорогое и любимое остается навеки «неназванным и неизвестным, все, что каждый должен отыскать или создать сам».
Эта эволюция сказывается и в лирике Гёте. Сначала в ней звучит прозаический юмор. Потом песнь его взлетает ввысь, в голубизну. Новое, светлое счастье наполняет цепь веселых коротких стихов. Вот уже тридцать лет, как он не писал их. Да и те, что он писал в юности, конечно, не были ни такими зрелыми, ни такими нежными.
Тиха, древняя богиня, не очень-то заботилась в это десятилетие о Гёте. Зато она сделала чрезвычайно много для его потомков. Это она сохранила листок, более драгоценную историю его души, чем тысячи фолиантов. Листок написан в самом начале этого десятилетия, а нашли его только спустя сто лет среди неопубликованных бумаг Гёте. Клочок без начала, без заголовка, написанный от третьего лица, вероятно, из боязни выдать подлинный его смысл секретарю, которому он продиктован. Но в нем Гёте дал очерк своей жизни и деятельности вплоть до пятидесятилетнего возраста.
«Неизменно деятельное, обращенное как внутрь, так и наружу, поэтическое влечение к самовоспитанию всегда было центром и фундаментом его существования. Стоит только усвоить это положение, и все кажущиеся противоречия тотчас разрешаются сами собой. Но так как влечение это не прекращается никогда, то, чтобы не терзать себя бесплодно, он вынужден обратиться к внешнему миру и, будучи натурой не созерцательной, а практической, начинает влиять в этом направлении. Вот почему у него появилось ложное стремление к изобразительному искусству, к которому у него нет дарования, к деятельной жизни, для которой он недостаточно гибок, к наукам, для которых он недостаточно упорен.
Но, поскольку он относится ко всем этим областям творчески, поскольку он всегда и всюду настаивает на реальности материи и содержания и на соответствующей им форме, то деятельность эта, направленная даже по ложному пути, не осталась бесплодной ни с внешней, ни с внутренней стороны…
Что касается деловой стороны жизни, то он может быть полезен и здесь, если только за этой деятельностью следуют конкретные результаты, если она приводит к созиданию каких-то предметов или, по крайней мере, помогает что-то создать. Натыкаясь на препятствия, он не проявляет гибкости; он тотчас же уступает или сопротивляется изо всех сил, обнаруживает терпение или сразу все забрасывает. Все зависит от того, что диктуют ему в данную минуту его убеждение или настроение.
Он не мешает делаться ничему, что делается, ничему, что рождается в результате потребностей искусства или ремесла, и отводит глаза, только если люди поступают, повинуясь своему инстинкту, но похваляются, что действуют, преследуя определенные цели. С тех пор как он убедился, что при занятиях науками не столь важен самый предмет изучения, сколь образование ума, который им занимается, с тех пор ему стало важнее и милее то, что прежде казалось только случайным, неопределенным стремлением, — поэзия.
Впрочем, он не вовсе отказался и от первых двух направлений, но занимается ими только при случае. Характер его, характер поэтически-воспитующего начала, пусть определят другие. К сожалению, во всем, что касается содержания и формы, поэтическая его природа развивалась, преодолевая множество препятствий и затруднений; поэтому только позднее сможет он начать действовать до некоторой степени сознательно, тогда, когда уже минует пора его наивысшей энергии. Особенность, характерная для него — и для художника и для человека, — это его возбудимость и подвижность, благодаря которым он немедля заражается настроением окружающего, что и заставляет его либо бежать прочь, либо слиться с ним».