Он здесь не чужой. Еще юношей написал он драму «Магомет», потом перевел «Песнь песней», глубоко изучал и постоянно перечитывал Ветхий завет. В тифуртском журнале опубликовал он перевод хвалебной песни, одной из тех, которые висят в Мекке в мечети. «Сакунтале» обязан он формой своего «Пролога на театре», Шеллингу и Гегелю — индийскими теориями. Балладой «Бог и баядера» — индийской легенде. Он собирался создать поэтическую переработку Ведд, искал полный перевод «Гитаговинды»; и когда русские дворяне-любители организовали «Азиатское общество», они заручились рекомендацией Гёте. Несколько лет тому назад он изучал «Тысячу и одну ночь» и чуть не накануне последних событий — китайскую историю. Вооруженный таким образом, Гёте вступает в Аравию.
Но что толку было бы во всех этих знаниях, если бы чужая страна не выслала навстречу ему, князю, посла, которого он чтит безгранично, ибо посол этот был некогда одним из его земных воплощений. Его зовут Гафиз.
Путешествие на восток, которое Гёте совершил не в почтовой карете, единственное из всех, не принесшее ему разочарования. В молодости он провел два года в Италии, но тогда он был погружен в серьезные занятия, с трудом формуя уже созданное, ничего не сочиняя. Теперь, когда прошла жизнь почти целого поколения, он два года кряду путешествует в мечтах по Персии и Аравии, дает и берет, собирает жатву и снова сеет.
Гёте поет, поет непрерывно, с таким чувством, с таким огнем, как не пел никогда — ни прежде, в вулканической юности, ни позже, в сосредоточенной старости. «Я немедля отправился в общество персидских поэтов и принялся подражать их шуткам и их важности. Местом своего пребывания я выбрал поэтический центр, Шираз, и отсюда, по примеру бесчисленных мелких князьков, совершаю набеги в самые разные области, но только гораздо более безобидные, чем они… Да, я решил оставаться в пределах, на которые простирались завоевания Тимура, ибо, таким образом, я не встречу препятствий, когда отправлюсь вторично в Палестины моей юности. Я начну изучать арабский, по крайней мере, настолько овладею арабскими письменами, чтобы воспроизводить в оригинале надписи на амулетах и талисманах, на абраксасах и печатях».
А как же Гафиз, которого Гёте встречает с таким почетом и всегда сравнивает свою судьбу с его судьбою, с судьбою поэта, ученого и судьи, который проживал в Ширазе, был там дервишем, софтией, шейхом… Струящиеся его песни самым удивительным образом противоречили его положению и его имени, ибо Гафиз означает «знающий писание», «твердый в Коране». Они пользовались известностью только среди школяров, пьяниц и любовников. Настоящее арабское превосходительство, этот Гафиз, проживавший в столице гуманизма и деливший свое время между службой и мечтаниями. Никуда не выезжая, совершая путешествия лишь между своим просторным домом, диваном и академией, он соткал удивительную легенду о благословенной и замкнутой своей жизни. Совсем как этот, другой поэт, который явился на полтысячелетия позднее и теперь живет, деля время между своим просторным домом, министерством и академией.
Так в один прекрасный день свободно, без заголовка, нисколько не думая о том, что из всего этого выйдет, совсем по-другому, чем в недавние времена, когда всякая случайно возникшая элегия немедленно включалась в схему элегической сюиты, прозанимавшись Гафизом и Фирдоуси всего несколько летних недель, он, как пьяница и как юноша, и по-старому и по-новому набрасывает эти вот стихи:
Пишет, называет их «Предупрежден» и откладывает в сторону. Но уже восточные талисманы сами собой укладываются в западную форму, сами падают на бумагу:
И на другой день, и на третий, и все больше и больше… Краткие изречения, нежные песни. Они прилетают незаметно, и он записывает их твердым почерком, почти без поправок. Так велика притягательная сила восточного магнита, что ей подчиняется все. Наступает лето. Окружающие поговаривают о том, что надо бы поехать в Висбаден. Однако не успел Гёте сесть в карету, как тотчас начинается его творческий сон наяву. Вокруг пламенеют краски летней Тюрингии, но путешественник чувствует себя в Аравии.
К вечеру этого дня Гёте написал семь стихотворений. Он обязан ими Гафизу.
Дорожная карета уже миновала Тюрингию. Гёте видит: идут полки, все на восток, ибо Париж давно уже пал. Но в шуме голосов и военных сигналов ему слышатся совсем другие голоса:
В этих песнях звучит любовь к людям. Они направлены против человеконенавистничества. Что бы ни приключилось с ним в пути (вот какой-то человек с удивлением смотрит на него из своей кареты; вот в трактире к столу подходит нищий), все немедленно обращается в краткие изречения, в песнь. Нежные, как дыхание спящего младенца, излучают они доброту. Вот красивый белокурый кельнер в Висбадене. Вот какой-то неизвестный профессорский сынок.
Во всех видит он Гафизовых виночерпиев, с ними вместе воспевает он вино Рейна, словно вино это выделано на берегах Евфрата. Он собирает свои исписанные листки и, вскорости, называет их «Восточный диван, составленный западным поэтом».
Даже дневник его и тот омолодился. Даже родной город, который он всегда объезжал стороною и так часто бранил, кажется ему сейчас приветливым. Один бродит он в первый вечер после приезда по улицам Франкфурта. Его влечет к старому, давно проданному родительскому дому. Он проходит мимо и слышит, как в комнатах бьют отцовские часы: новый хозяин оставил их на старом месте. Терпеливый, в прекрасном настроении, навещает он престарелых родственников, которых не видел уже несколько десятилетий.
Все, кто раньше избегал одинокого и гордого поэта, видят теперь кроткого человека с блестящими глазами. Даже школьницы осмеливаются подойти к нему на прогулке в Висбадене. Они просят его сочинить поздравление их учителю, и он тотчас же исполняет их просьбу.
Газета «Франкфуртер Оберпостамтсцейтунг» узнала, наконец, что в городе находится его именитый гражданин. В необычайно комичной форме она извещает своих читателей, что к ним прибыл «величайший, старейший, но все еще живой герой нашей литературы».
Удивительные вещи происходят в эти годы с гётевской славой. Кажется, она тоже приняла участие в его обновлении. Со времен «Вертера» имя Гёте никогда не проникало так широко и глубоко в народ, как в годы освобождения Германии, в котором Гёте участвовал, в лучшем случае стоя на весьма и весьма критических позициях. Но, очевидно, нация, которая в эти годы осознала себя, нуждалась сейчас в духовном руководителе. Ей хотелось, чтобы им был старый человек, на которого можно положиться. Но имя, о котором столь курьезно оповестила газета, оказалось совершеннейшей новостью для Германии. «Вертер» появился сорок лет тому назад, он уже устарел. Стихи, которыми написаны «Герман и Доротея», не мог запомнить ни один немец. «Гёц» давно позабыт. Пьесы в стихах непонятны. «Фауст» не сценичен и известен только интеллигенции. «Вильгельм Мейстер» весьма странен, а «Избирательное сродство» аморально и для юношества под запретом.
Зато «Поэзия и действительность» доступна всем решительно. Идиллическая, полная размышлений, она оказалась бесконечно немецкой. Нация, которая собиралась из веймарского министра и сочинителя сделать этакого искателя приключений, увидела обломок исполинского борения, фрагмент, отмеченный великой жизненной суровостью. Массы трогала даже скромность, с которой он говорил о собственных недостатках. Наконец, множество его песен, положенных на музыку, уже проникло в народ. И вот сейчас, когда он так понадобился, когда все обратились к Гёте, дух его оказался в Аравии.